Vive la France: летопись Ренессанса

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Vive la France: летопись Ренессанса » Читальный зал » Элиан Вьенно - Маргарита де Валуа. История женщины, история мифа.


Элиан Вьенно - Маргарита де Валуа. История женщины, история мифа.

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

ГЛАВА I
ДЕТСТВО ПРИНЦЕССЫ (1553-1569)

Маргарита Валуа была седьмым ребенком и третьей дочерью Екатерины Медичи и Генриха II. Она родилась 14 мая 1553 г. в Сен-Жермен-ан-Ле, одной из любимых резиденций Валуа. Это рождение, которое в традиционной форме приветствовал официальный поэт Оливье де Маньи, секретарь Франциска I, оставило след лишь в очень немногих документах. Екатерина в своей переписке его не упомянула, и сама Маргарита в «Мемуарах» о нем умалчивает. Надо сказать, у французской монархии тогда хватало дел: она только что отбила Мен у войск императора Карла V и готовилась завоевать Корсику, чтобы упростить планируемое наступление на Сиену, в центральную Италию, на которую французы притязали уже лет сто, то завоевывая, то теряя там земли.
О раннем детстве Маргариты мы знаем немного. Один из первых ее биографов, отец Иларион де Кост, сообщает, что «первоначально она воспитывалась в Сен-Жермен-ан-Ле со своими сестрами», Елизаветой и Клод, которые были старше соответственно на семь и шесть лет. Замок, перестроенный Франциском I, славился красотой, и двор, в ту пору скорей кочевой, чем оседлый, часто посещал его. Маленькие принцессы были окружены кормилицами и гувернантками, которым было поручено их воспитание в раннем детстве и которые следовали за ними повсюду. В самом деле, предназначение дочерей высшей аристократии состояло в том, чтобы выйти замуж, то есть быть отданными в другие семьи, которые ищут своим сыновьям супруг, способных рожать законных детей. Вся их ценность — цена на брачном рынке — заключалась в девственности, которая одна лишь, незапятнанная и бесспорная, гарантировала передачу по наследству крови и достояния славных предков. Поэтому с раннего детства они находились под непрестанным и усердным надзором, тем более что тогда, в эпоху, для второго иола еще мало в чем ставшую «возрождением», по-прежнему считали, что похотливость дочерей Евы безмерна и что их природа сводится к тому, чтобы либо «идти к самцу, либо сгорать заживо»6. Нет никаких оснований думать — как делало столько историков без каких-либо доказательств, следуя только злопыхательской традиции, — что этим требованием пренебрегли в отношении Маргариты, к которой Екатерина для выполнения этой задачи приставила женщину безупречной нравственности из старинного рода, госпожу де Кюртон.
Под таким жестким контролем юные принцессы получали, в Сен-Жермен-ан-Ле или в любом другом месте, куда их переселяли, приличное образование, которое начиналось с самого раннего возраста. В самом деле, дочерей высшей аристократии нередко выдавали замуж в тринадцать-четырнадцать лет; конечно, они могли продолжать учиться и дальше, но основные знания должны были получить в начале отрочества. А ведь в багаже принцесс — единственных женщин, имевших в эпоху Возрождения «право» на хорошее образование, — ничто не было скудным, как показывают примеры всех этих дам, удивлявших современников ученостью. Чему их учили? Об этом приходится делать выводы самого общего характера на основе свидетельств и текстов, которые они оставили, — хотя последние больше говорят о культуре, усвоенной дамами в течение ряда лет, чем о первых познаниях. Действительно, Возрождение придавало очень большое значение вопросам просвещения и в эту эпоху появилось множество педагогических трактатов, но всех интересовало исключительно образование мальчиков из аристократии7. Для них и открывались школы и коллежи, тогда как девочки учились дома: иногда им давали уроки наставники братьев, как Маргарите Наваррской и Елизавете Английской, или же выделяли собственных учителей, как Марии Тюдор и ее матери Екатерине Арагонской, которых обеих учил Вивес8. Трех младших дочерей Екатерины Медичи обучали Клод Сюбле, сеньор де Сент-Этьен, и Анри Ле Меньан, будущий епископ Диньскиий9.
Большинству из этих девочек давали классическое и гуманитарное образование. Обучение древним языкам, почти всегда латыни, иногда греческому, было для них едва ли не обязательным этапом, к которому добавлялось изучение грамматики и риторики, благодаря чему принцессы Франции, Испании или Англии, как правило, с тринадцати-четырнадцати лет умели сочинять стихи или торжественные речи как по-французски, так и на латыни. Непохоже, чтобы Маргарита в юные годы была сверходаренным ребенком или особо блестящей ученицей — не осталось ни одного упоминания о ее достижениях, подобных тем, на какие были способны Екатерина Арагонская и ее сестра Хуана, Елизавета Тюдор, Джейн Сеймур и ее сестры или та же Мария Стюарт. Но мы знаем, что в двадцать лет она в совершенстве понимала латынь и что она читала по-гречески. По ее сочинениям мы также видим, что она, как и все дети, обучавшиеся в то время, была воспитана на культе героев благодаря чтению римских и греческих историков — Цезаря, Тацита, Плутарха, — а также рыцарских романов, столь модных в ту эпоху, включая неизбежного «Амадиса Галльского» Монтальво. Все принцессы также отличались широкой религиозной культурой и, наконец, все говорили на нескольких живых языках. Маргарита не стала исключением из этого правила: узнав очень рано азы итальянского и испанского, она освоит эти языки, по словам Брантома, владевшего ими, настолько, «словно родилась, была вскормлена и росла всю жизнь в Италии и в Испании»10. Одновременно с этими «науками» принцессу и ее сестер обучали дисциплинам более социального характера — музыке, танцам и верховой езде, трем сферам деятельности, в которых Маргарита позже будет отличаться.
В апреле 1558 г. все «дети Франции» собрались в Париже на свадьбу старшего из них, дофина Франциска, с Марией Стюарт, дочерью королевы Шотландии и в то же время племянницей герцога де Гиза, которая выросла при французском дворе. Не с этим ли случаем надо связывать единственное воспоминание, которое королева сохранила об отце? Она написала, что ей было «около четырех или пяти лет от роду». Король усадил ее к себе на колени и попросил выбрать, кого она хочет себе в услужение: либо принца де Жуанвиля, которого она позже полюбит, либо маркиза де Бопрео, сына принца де Ла Рош-сюр-Йон. Девочка выбрала маркиза, хоть он был и менее красив, «потому что он более послушный, а принц не может оставаться в покое, не причиняя ежедневно кому-нибудь зла, и стремится всегда верховодить»11. Эти детские слова, возможно, позже ей напомнили, и со временем они приобрели особый смысл: ведь принц де Жуанвиль, ставший герцогом де Гизом, погиб к тому моменту, когда Маргарита писала эти строки, — погиб как враг Короны, виновный в том, что хотел ее присвоить, возглавил мятеж, продался Испании. Впрочем, Маргарита смутно помнила годы раннего детства, о которых писала, что «в это время мы живем, скорее направляемые Природой, подобно растениям и животным, но не как здравые люди, подвластные разуму», — годы, которые почти не интересовали ее и распространяться о которых она не хотела, называя старания воссоздать те времена «маловажными». Пусть она и допускала, что, «Возможно, в моих ранних поступках найдется также что-либо достойное быть описанным, подобно событиям из детства Фемистокла и Александра», — маловероятно, чтобы в годы ученичества в жизни принцессы произошло что-нибудь героическое. После свадьбы Франциска де Валуа и Марии Стюарт Екатерина поселила самых младших детей неподалеку от Лувра и дала им новых гувернеров — Луи Прево де Санзака и Жака де Лабросса. В следующем году были заключены новые браки: в январе — брак Клод де Валуа и герцога Карла III Лотарингского, в июне — брак Елизаветы де Валуа и Филиппа II Испанского, а также брак Маргариты Французской, сестры Генриха II, и герцога Эммануила-Филиберта Савойского, причем оба последних союза скрепляли Като-Камбрезийский договор, подписанный с Испанией в 1559 г. Празднества были грандиозными, но долго праздновать не пришлось: во время одного турнира Генриху II угодило в глаз копье капитана его гвардии Монтгомери. В начале июля король скончался.
Это было «несчастное событие, которое лишило покоя Францию, а нашу семью — счастья», — напишет Маргарита через годы. Действительно, после смерти Генриха II начался особо трудный период. На трон вступил Франциск И, которому было пятнадцать с половиной лет и который опирался на дядьев своей юной супруги — герцога Франсуа де Гиза и его брата кардинала Лотарингского, заставивших признать себя регентами, в то время как прежние фавориты, в том числе Диана де Пуатье, любовница покойного короля, и коннетабль Анн де Монморанси, оказались в опале. Эта перемена была чревата последствиями в том смысле, что знаменовала конец политики относительного равновесия между обеими религиями. Перед лицом усиления реформатов, которые созвали свой первый собор в Париже и ежедневно приобретали новых адептов как из числа старинной знати, так и из числа членов парламента, власть под ферулой Гизов предприняла ряд арестов и ужесточила репрессивное законодательство, что спровоцировало в марте 1560 г. первую пробу сил со стороны гугенотов — Амбуазский заговор, за который они поплатились репрессиями и арестом принца крови Луи де Конде12. Именно тогда Екатерина Медичи по-настоящему вышла на первый план. Поскольку ее дружеские связи со знатными дамами, поддержавшими Реформацию — Элеонорой де Руа, Мадлен де Майи. Жаклин де Лонгви. — ставили ее в положение посредницы, она тайно возобновила переговоры с реформатами. От опеки Гизов ее избавила прежде всего смерть Франциска II в декабре 1560 г.; добившись, чтобы Генеральные Штаты в Орлеане назначили ее «правительницей Франции», она встала но главе королевства на время несовершеннолетия своего второго сына Карла IX и нашла себе опору в лице канцлера Мишеля де Лопиталя, известного умеренными убеждениями. Именно он в сентябре 1561 г. председательствовал на диспуте в Пуасси — реальной попытке примирения обеих религий.
Это событие породило второе воспоминание, приведенное Маргаритой в «Мемуарах». В самом деле, мемуаристка не рассказала больше ни о чем из того, что случилось после смерти отца: ни о политических и религиозных потрясениях, для понимания которых она еще была слишком юна, ни о Генеральных Штатах, на которых она, вероятно, присутствовала13, ни о помазании Карла IX в Реймсе в мае 1561 г., ни даже о событиях, которые должны были задеть ее сильней, таких, как отъезд ее сестры Елизаветы в Испанию в 1559 г. или смерть ее брата Франциска II в следующем году. Впрочем, обе утих персоны, исчезнувшие из жизни принцессы до того, как ей исполнилось семь лет, ни разу не будут упомянуты в ее произведении. Иное дело — будущий Генрих III, главное действующее лицо данного эпизода. Весь двор, — рассказывает она, — «склонялся к ереси. Многие придворные дамы и кавалеры побуждали меня изменить решение, и даже мой брат герцог Анжуйский, позднее король Франции14, в свои детские годы не смог избежать пагубного воздействия гугенотской религии и неуклонно убеждал меня изменить мою веру. Он бросал в огонь мои часословы, а взамен давал псалмы и молитвенники гугенотов, заставляя меня носить их с собой». Приверженность Маргариты к христианской религии, которая никогда не будет поставлена под вопрос, побуждала ее упорствовать в своих убеждениях. Ее решительный, почти упрямый характер в этом эпизоде проявился полностью. «Даже если Вы прикажете меня высечь и даже убить, если того пожелаете, — ответила она брату, — но ради моей веры я вытерплю все адские муки, если доведется их испытать». Маленькая принцесса находила тогда утешение только у своей гувернантки, г-жи де Кюртон, дамы, очень приверженной к католичеству, которой она передавала полученные сборники псалмов, и та часто сопровождала ее «к добрейшему господину кардиналу де Турнону, который советовал мне и наставлял меня стойко переживать все, чтобы сохранить истинную веру, и вновь одаривал меня часословами и четками вместо Сожженных». Мемуаристка уверяет, что ее мать тогда не ведала «о его [сына] ошибочных суждениях» и что та «изрядно наказала его и заодно его гувернеров», когда узнала об этом, заставив сына вернуться к «истинной, святой и древней религии наших отцов». Пусть это верно в  дальней перспективе, но надо отметить, что во время диспута в Пуасси сыновья королевы-матери открыто насмехались над католичеством и что ее это мало смущало15.
Однако диспут закончился неудачей, поскольку каждый лагерь остался при своем мнении. В марте следующего, 1562 г., резня гугенотов в Васси, которую устроили Франсуа де Гиз и его люди, зачеркнула все надежды на примирение и ознаменовала начало религиозных войн «Меня вместе с младшим моим братом герцогом Алансонским16 как самых маленьких отослали в Амбуаз, где собрались все окрестные дамы». Среди них были г-жа де Дампьер, тетка Брантома, подружившаяся с Маргаритой, и ее дочь, будущая герцогиня де Рец, которая станет одной из ее лучших подруг. От этого очень беспокойного периода в памяти Маргариты не сохранилось почти ничего, кроме благотворной дружбы старой дамы и удачи молодой женщины, избавившейся от «тягостных оков» мужа, который погиб в битве при Дрё.
После Первой религиозной войны Екатерина стала чувствовать себя свободней: король Наварры, маршал де Сент-Андре и Франсуа де Гиз осенью 1562 г. погибли, а принц де Конде и коннетабль де Монморанси попали в плен. Избавившись от главных вождей обеих партий, она заключила с протестантами Амбуазский мир (19 марта 1563 г.) и в августе велела в Руанском парламенте провозгласить Карла IX совершеннолетним. Несомненно, именно в эти спокойные месяцы «дети Франции» вместе с принцами — их кузенами сыграли пастораль, которую для них написал Ронсар: будущий Генрих III играл роль Орлеантена (он тогда был герцогом Орлеанским); персонаж, которого изображал самый младший сын королевы-матери, Франсуа, звался Анжело, Генрих Наваррский стал Наварреном, Генрих де Гиз — Гизеном, а Маргарита — Марго. Им всем было от девяти до двенадцати лет, и они выучили наизусть длинные тирады, написанные языком легким, естественным, искрящимся, пылкость которого была ненатужной:
Солнце, источник огня, высокое круглое чудо.
Солнце, душа, дух, глаз, красота мира,
Сколько ты ни вставай рано утром и ни падай
Поздно вечером в море, ты вовек не увидишь
Ничего более великого, чем наша Франция!17
— восклицала юная принцесса. Возможно, с тех пор, в память об этом представлении, Карл IX — и только он один — усвоил привычку называть сестру Марго.
Однако Екатерина не довольствовалась этой видимостью согласия Она хотела глубоко замирить королевство и сочла, что один из лучших способов добиться этого — показать подданным их суверена во плоти как раз с этого времени воспоминания Маргариты стали более отчетливыми - с «начала большого путешествия, когда королева моя мать приказала мне присоединиться ко двору с тем, чтобы более не покидать его». В самом деле, Екатерина беспокоилась о дочери, которую пора было приобщать к будущей роли. Отныне наставники Маргариты будут следовать за ней, куда бы она ни направилась, а ее обучение примет новый оборот. Ведь если фундаментом образования принцесс служила «классическая школа», она была лишь частью этого образования: главное, что требовалось, — сформировать их ум и позволить им приобрести политические навыки, которые могли очень скоро пригодиться. Эти знания получали на практике — их давали участие в жизни двора, основного места общественных отношений, присутствие на официальных церемониях и частных встречах, глубокое усвоение наблюдаемых политических приемов, подражание образцам. Таким образом, Маргарита воспользуется близостью к матери, чтобы получать первоклассные уроки, а также — видя вокруг себя Европу, где большинство монархий управлялось, управляется или будет управляться женщинами, — обретет уверенность, что для последних возможно всё, или, точней, что здесь почти не суть важно — быть мужчиной или женщиной.
Давая дочери политическое образование, Екатерина одновременно подыскивала ей мужа. Обе старших были уже пять лет как замужем. Еще в 1556 г., когда Маргарите было всего три года, подумывали о ее браке с принцем Беарнским, ее будущим супругом18. Этот проект не получил развития. Екатерина также намеревалась по горячим следам Като-Камбрезийского договора сочетать дочь браком с наследником испанского престола, инфантом доном Карлосом, отец которого только что женился на Елизавете. Королева-мать писала об этом старшей дочери, чтобы та поддержала французское предложение, повлияв на супруга: «Иначе Вам грозит стать несчастнейшей женщиной на свете, если Ваш муж умрет»19. Однако похоже, королева-мать хотела тогда помешать осуществлению другого задуманного брака — юного испанского инфанта с Марией Стюарт, Франциска II, в результате которого значительно укрепилось бы могущество Гизов. Переговоры тянулись месяцами, ничего по сути не дав; тем временем в начале 1561 г. снова заговорили о возможности беарнского брака, а в марте 1563 г. нашелся третий кандидат — Рудольф, сын императора Максимилиана II20.
Держа в голове все эти проекты, Екатерина и готовила большое турне по Франции. Двор тронулся с места в конце января 1564 г. После нескольких дней в Сен-Море он для начала провел полтора месяца в Фонтенбло, где и отпраздновали масленицу. Кастельно де Да Мовисьер, который был послом Франции при Елизавете Английской, но тогда находился в Фонтенбло, упоминает этот период вновь обретенного мира, пышные празднества, на которых «дети Франции» и принцы крови забавлялись под бдительным присмотром своей матери, сорокапятилетней женщины, любящей искусства и развлечения. В начале года, — сообщает он, — были устроены «великолепные праздники, гонки за кольцом и бои у барьера, где король и его брат герцог Анжуйский вслед за королем принимали участие в разных играх, [в которых] среди защитников находился принц де Конде. [...] Было также весьма прекрасное сражение между двенадцатью греками и двенадцатью троянцами, каковые до того вели длительное прение ради любви и о красоте одной дамы». Состоялась также «трагикомедия, каковую королева, мать короля, велела сыграть на своем празднике, самую прекрасную и представленную так хорошо и искусно, как только можно вообразить, где пожелал участвовать герцог Анжуйский, ныне король, а вместе с ним Маргарита Французская, его сестра, ныне королева Наваррская, и многие принцы и принцессы, как принц де Конде, Генрих Лотарингский герцог де Гиз. герцогиня Неверская, герцогиня д’Юзес, герцог де Рец, ныне маршал Франции, господин де Виллекье и некоторые другие придворные кавалеры»2'. Присутствовал и самый младший сын Екатерины Медичи Франсуа, а также маленький принц Беарнский; то есть здесь были все главные участники будущей борьбы, которым еще несколько лет предстояло оставаться друзьями.
Двор покинул Фонтенбло в начале марта и отправился в тур по Франции, который продлится немногим более двух лет22. Огромный кортеж из нескольких тысяч человек прежде всего двинулся на восток, посетив Монтеро, Санс, Труа, Нанси, куда король устраивал торжественные въезды, а потом сделал месячную остановку в мае в Бар-ле- Дюке для присутствия на церемонии, как говорит Маргарита, «крещения моего племянника принца Лотарингского», сына ее сестры Клод. Далее королевская семья направилась в Дижон, а потом в Макон, где встретила Жанну д’Альбре, королеву Наваррскую, которая отныне тоже будет путешествовать вместе с ними. В середине июня кортеж прибыл в Лион и остановился там на месяц. Там к нему присоединились герцог и герцогиня Савойские, которые покинут его в Авиньоне. Возобновив в начале июля путь на юг, двор побывал поочередно в Руссильоне, где Карл IX подписал эдикт, назначавший отныне началом года первое января, в Балансе, Монтелимаре, Оранже, Марселе, Арле, Авиньоне и Пиме. В последние дни года они достигли Монпелье, где провели Рождество). Потом были Безье, Нарбонн, Каркассон, Кастельнодари и Тулуза, где остановились на два с половиной месяца. Торжественные въезды следовали один за другим, оживляемые турнирами и празднествами, перемежаясь с мелкими инцидентами. В Лионе королевский кортеж вынудила к бегству чума; незадолго до Баланса младший брат Маргариты тяжело заболел, и Екатерина была вынуждена отправить ею обратно в Париж23; в Тулоне устроили морскую прогулку на галерах маркиза д’Эльбёфа; в Арле дорогу каравану преградили воды Роны; в Каркассоне его задержал снег.
И Тулузе Маргарита и ее брат получили конфирмацию в соборе Сент-Этьен. Королева-мать воспользовалась этим, чтобы изменить имя Эдуарду-Александру Орлеанскому, который отныне будет зваться Генрихом. В розовом городе также состоялось несколько аудиенций иностранным послам, где присутствовали дети, потому что аудиенции давала мать24. Представителям Испании подбросили мысль о встрече Екатерины с Филиппом II, которая могла бы произойти здесь летом. Послу Португалии намекнули на то, что молодой король дон Себастьян вступил в брачный возраст: в случае отказа Маргарите со стороны Испании он мог бы стать почетной партией. Пока что двор направился к северу, в Ажен, и весной 1565 г. прибыл в Бордо, где Екатерина узнала, что король Испании не явится лично на назначенную встречу Монархов двух стран. Вместо него приедет герцог Альба в сопровождении королевы Елизаветы Французской. После этого королевский кортеж повернул к Байонне, где королевская семья была в начале июня, 12 июня в Сен-Жан-де-Люз состоялась радостная встреча — с молодой королевой не виделись шесть лет. Брантом, принимавший участие в поездке, сделал беглое сравнение обеих сестер, Елизаветы и Маргариты: младшая немного превосходила старшую, как порой в роще молодое деревце своими красивыми ветвями возвышается над другим, постарше. Однако обе были очень красивы»25.
Немедленно начались переговоры между представителями Испании и французской короны, чередовавшиеся с пышными праздниками, которые запомнились двенадцатилетней девочке. Так, ей запали в память превосходное празднество с балетом, организованное королевой моей матерью в честь этой встречи на острове [Эгмо на реке Адур]. Вокруг […] столов прислуживали стайки пастушек, одетых в различные тканые золотом сатиновые наряды [...]. Путешествие сопровождалось музыкой, словно морские боги распевали и читали стихи вокруг корабля Их Величеств». Она запомнила и дождь, внезапно начавшийся во время Праздника, из-за чего «нам пришлось в суматохе возвращаться на корабли и там провести ночь», и смех, который это происшествие вызывало ни следующее утро. «Великолепие во всем было таким, — признавал в свою очередь Брантом, — что испанцы, которые весьма презрительно относятся ко всем, кроме своих, клялись, что никогда не видели ничего более прекрасного. [...] Я знаю, что многие во Франции осуждали эти затраты как чрезмерные; но королева сказала, что сделала их, дабы показать иностранцам: Франция не столь уж разорена и бедна»26.
Что касается самой встречи, она завершилась провалом. Филипп II был недоволен терпимостью Екатерины по отношению к реформатам, но королева считала нужным продолжать эту политику; она, со своей стороны, еще мечтала о браке Маргариты с инфантом Испании, но добилась лишь расплывчатых обещаний; наконец, она хотела бы вернуть Франции Миланскую область или Тоскану, но герцог Альба был не готов удовлетворять подобную просьбу... Итак, 2 июля участники встречи разъехались. В то время как Генрих провожал Елизавету до Сегуры, остальная королевская семья попыталась развлечься морскими прогулками и экскурсиями. Потом тронулись в обратный путь: Дакс, Мон-де-Марсан, Нерак, Ангулем, Ниор, Нант, Анжер, Тури Блуа, которого кортеж достиг в начале декабря; наконец остановились в Мулене, чтобы провести там три зимних месяца. Может быть, там к королевскому кортежу присоединился самый младший сын Екатерины; во всяком случае, именно там он в свою очередь получил конфирмацию и новое имя — Эркюль отныне будет зваться Франсуа27. Три месяца, проведенных в Мулене, были очень насыщенными. Там работали над большой судебной и административной реформой королевства, и там по инициативе Мишеля де Лопиталя было созвано собрание нотаблей. Улаживали здесь и частные споры, как тот, который уже несколько лет вели меж собой Гизы и Шатийоны. Наконец, перераспределили некоторые земли между детьми Франции: Генрих получил апанаж Анжу, раньше принадлежавший младшему брату, а Франсуа — апанаж Алансон, прежде предназначавшийся Генриху. В конце марта, по завершении «реформы государства», двор направился в центр Франции — Виши, Ле Мон-Доре, Ла-Шарите, где отметили Пасху, потом Оксерр и Санс, прежде чем вновь двинуться обратно в столицу. В конце апреля прибыли в Сен- Мор, а первого мая вернулись в Париж.
За два последующих года, о которых Маргарита молчит, случилось немало событий: прохождение через Францию весной 1567 г. войск герцога Альбы, шедших подавлять восстание в Нидерландах, где распространилась реформатская религия и где, главное, явно проявлялось желание освободиться от испанской опеки; осенью — попытка гугенотов, взбешенных репрессиями во Фландрии, похитить короля Карла, что вызвало Вторую религиозную войну; долгая болезнь короля летом 1568 года, когда его уже сочли обреченным; возобновление военных действий осенью, а в начале октября — смерть испанской королевы Елизаветы... Екатерина лишилась сил от горя, ведь это была ее любимая дочь28. Однако она приняла к сведению — политика обязывает, — что король Испании овдовел. Она также знала, что в начале года инфант дон Карлос был посажен отцом в заключение, якобы за мятеж, и вскоре умер в камере. Значит, Филипп II мог снова стать ее зятем — ему только следовало жениться на Маргарите. В ноябре 1568 г. она писала на этот счет своему послу Фуркево: «Я как мать желаю видеть, если это возможно, на том же месте ее сестру, пусть даже это не избавит меня от скорби, которую я чувствую»29. Но у испанского короля были другие планы: он возжелал руки старшей дочери Максимилиана II, той самой, которую Екатерина хотела видеть супругой Карла IX. И тогда снова начались переговоры с Португалией30...
Маргарите было уже пятнадцать с половиной лет. Несмотря на смуты, к которым она привыкла, как и все, несмотря на сделки, предметом которых она становилась (и это тоже стало обычным делом), она проводила время за охотой, танцами, развлечениями, беседами, вне всякого сомнения, по-прежнему за учебой. Это была высокая хрупкая девушка с овальным лицом, с черными волосами, унаследованными от отца, и слегка скошенным подбородком, как у всех Валуа, она имела живой ум и тело, привычное к физическим упражнениям, когда она была неизменной сообщницей своего брата герцога Анжуйского. Хотя слова Брантома, повествующие об этой тесной дружбе, трудно датировать, можно предположить, что он намекает именно на этот период, говоря о времени, когда «они весьма любили друг друга, составляя единое тело, душу и единую волю», когда «их нередко видели болтающими меж собой» и когда «король обычно вел ее танцевать на большом балу». Когда они танцевали испанскую павану, — вспоминает мемуарист, — «глаза всего зала не могли ни насытиться, ни вполне насладиться столь приятным зрелищем: ибо переходы исполнялись так хорошо, па совершались столь умело, а остановки были настолько прекрасны, что возможно было только восхищаться как красивым танцем, так и величественностью остановок, отражающими то веселость, то прекрасное и значительное презрение; ибо не было никого, кто бы узрел их танцующими и не сказал, что никогда не видел танца столь красивого, столь грациозного и величественного, как в исполнении этого брата-короля и этой сестры-королевы»51.
Мы не замечаем в этих словах того, что усмотрят в них некоторые историки: подтверждения молвы о кровосмесительной связи между Генрихом и Маргаритой. Во-первых, потому что этот слух, придуманный гугенотской пропагандой, родится почти на десять лет позже во-вторых, потому что мемуарист двора Валуа никогда не позволил бы себе включить подобный намек в «Жизнеописание» Маргариты. Если бы принцесса была тесно связана с чтим братом, то потому, что из всех братьев и сестер он больше всех походил на нее. Возраст (разница между ними составляла всего два года), рассудительность, красота, живость ума, культура и прежде всего положение вне политических игр той эпохи — всё толкало их друг к другу, вплоть до памяти о легендарной паре, какой до них были Маргарита Наваррская и ее брат Франциск I. Их разлучит не какая-то обида, порожденная противоестественной любовью, а исключительный характер отношений, какие вскоре установятся между Генрихом и Екатериной (предпочтения которой были уже заметны), и прежде всего политическая конъюнктура той «презренной», как позже скажут оба, эпохи, которая расколола и многие другие семьи.
В самом деле. Франция тогда переживала Третью религиозную войну. Зимой 1568/1569 г., в то время как герцог Анжуйский проводил свою первую военную кампанию, королева-мать и король выехали в Лотарингию, а двор раскололся на партии сторонников продолжение и прекращения войны. Как обычно, Маргарита не осталась в стороне, но сообщает она не о политических перипетиях: во время пребывания на востоке Франции больше всего ее потрясло видение, поразившее мать во время тяжелой болезни. В то время как Екатерина бредила, - рассказывает она, — «и вокруг ее ложа собрались король Карл, мои брат, моя сестра герцогиня Лотарингская и ее муж, многие чины Королевского совета, знатные дамы и принцессы, которые, оставаясь прп пей, уже не питали надежду на ее исцеление», она внезапно «увидела», что Генрих одерживает победу, а принц де Конде мертв32... Через несколько дней весть о победе при Жарнаке (13 марта 1569 г.) и о смерти этого принца как раз достигла Лотарингии. С этого момента в действительности и началась политическая карьера Маргариты де Валуа, отсюда по-настоящему начинается рассказ о ее жизни. Ей было шестнадцать лет.

0

2

ГЛАВА II
ПЕРВЫЕ СОЮЗЫ, ПЕРВЫЕ РОМАНЫ (1569-1572)

Победу, одержанную герцогом Анжуйским при Жарнаке. праздновали во всем королевстве. Не то чтобы он там сыграл решающую роль как военачальник: если верить старику Таванну, он только присутствовал и пожал лавры, добытые для него34. Но успех королевских войск на время остановил продвижение гугенотов и лишил их одного из вождей, принца де Конде. Главное, что этот молодой человек впервые проявил себя как воин. Его молодость, энергия, напор позволяли видеть в нем будущего великого государя, подобного отцу и деду; еще не знали, что он блеснул и жестокостью, поглумившись над телом принца де Конде и велев перебить многих пленников35. Екатерина Медичи, едва оправившись после болезни, вновь обрела надежду. «Что чувствовала при этом моя мать, которая любила его более всех детей, невозможно выразить словами, как нельзя передать горе отца Ифигении», — пишет мемуаристка, совершая при этом очень курьезную инверсию образов: королева-мать сравнивается с греческим царем, ее счастье обращается в отчаяние, а сын, рожденный для славы, превращается в девушку, обреченную на смерть... В то время как передвижения войск ускорились, а протестанты, которых возглавлял Колиньи, сделали своими вождями обоих молодых принцев — Конде-младшего и Генриха Наваррского, королева-мать вернулась в Париж вместе с королем Карлом IX, но затем немедленно покинула столицу, направившись лично к театру боевых действий. Все лето она посещала армии, председательствовала на военных советах, иногда присутствовала при сражениях. В начале октября герцог Анжуйский одержал вторую победу — при Монконтуре.
В период между 1 июня, когда Екатерина впервые снова увиделась с сыном, и 3 октября, датой битвы при Монконтуре, произошло одно из значительных событий в жизни молодой принцессы — беседа с прославленным братом. Действительно, когда они свиделись после разлуки, Генрих как-то раз провел сестру в одну из аллей парка, в котором как раз прогуливалась королевская семья, и попросил стать его союзницей. Вот как она передает, прямой речью, его слова: «Сестра моя, то, что мы росли вместе, только обязывает нас любить друг друга сильнее. Вы, верно, не знаете, что из всех братьев я всегда более остальных желал Вам добра и видел также, что Вы по природе своей отвечаете мне такой же дружбой. [...] Это было хорошо в наши детские годы, но сейчас уже не время быть детьми. Вы видите, какими прекрасными и великими обязанностями наделил меня Бог и в каком духе воспитала меня королева, наша добрая мать. Вы должны верить, что я люблю и почитаю Вас более всего на свете и разделю с Вами все свои почести и блага». После этих красивых слов герцог Анжуйский сформулировал конкретное предложение: «Я знаю, что Вы обладаете достаточным умом и рассудительностью, чтобы суметь послужить моим интересам перед королевой нашей матерью, дабы помочь мне сохранить милость Фортуны. Ибо моя главная цель — поддерживать доброе расположение королевы. Я опасаюсь, что мое отсутствие может лишить меня ее милостей, поскольку война и обязанности, которыми я обременен, заставляют меня всегда быть вдалеке...] в опасении чего, изыскивая способы предотвратить несчастье, я считаю необходимым воспользоваться помощью особенно преданных персон, которые представляли бы мои интересы подле королевы моей матери. Я не знаю никого более подходящего, чем Вы, поскольку считаю Вас своим вторым я».
После этого Генрих стал убеждать ее неизменно присутствовать при церемониях утреннего подъема королевы и отхода ко сну, бывать в ее кабинете, не покидать ее, а со своей стороны заверил, что сделает все возможное, чтобы убедить ту полагаться на Маргариту. «Оставьте Вашу робость, разговаривайте с ней с уверенностью, как Вы говорите со мной, и поверьте, она будет к Вам расположена. Для нас настанет золотая пора и выпадет счастье быть любимой ею. Вы сделаете много для себя и для меня. Благодаря Божьей и Вашей помощи моя добрая Фортуна сохранит ко мне свою милость». Принцесса обрадовалась и в то же время была совершенно ошеломлена: «Эти слова были для меня откровением, поскольку до тех пор жизнь моя протекала без какой-либо цели, и я думала лишь о танцах или охоте, не имея в то же время представления о том, как красиво одеваться и выглядеть привлекательной, потому что мой возраст тогда не позволял еще выражать подобные намерения. Я была воспитана при королеве моей матери по таким строгим правилам, что боялась не только обращаться к ней, но даже когда она смотрела в мою сторону, меня охватывали трепет и страх совершить поступок, который бы вызвал ее неудовольствие». Итак, Маргарита приняли предложение с энтузиазмом и ответила: «Брат мой, если Господь вселит в меня силу и храбрость говорить с королевой нашей матерью, как я бы хотела, дабы оказать Вам услугу, которую Вы от меня ожидаете, то не сомневайтесь, что мои усилия принесут Вам пользу и удовлетворение от того, что Вы мне доверились». Действительно, через несколько дней Екатерина пригласила ее и сообщила о просьбах Генриха: "Ваш брат рассказал мне о Вашей совместной беседе и о том, что не стоит Вас считать ребенком. Я не буду это делать в дальнейшем. [...] Сопровождайте меня повсюду и не опасайтесь обращаться ко мне свободно, ибо я того желаю". Слова ее [, — комментирует Маргарита, —| Вызвали в моей душе чувства, доселе мне неизвестные, и удовольствие, Настолько безмерное, что мне показалось, будто все радости, которые познала до сих пор, были только его тенью».
Когда и где происходили эти разговоры? Рассказ королевы противоречив и содержит ошибки. С одной стороны, она говорит, что ее брат хотел увидеться с матерью и братом-королем, чтобы отдать отчет о своих действиях, а именно о «трофеях, приобретенных двумя первыми победами», то есть этот эпизод как будто случился после Монконтура; что представляется невозможным, так как сама Маргарита объясняет, что ее «благополучие» кончилось как раз после этого сражения. С другой стороны, Генрих у нее в своей речи говорит: «Какими прекрасными, великими обязанностями наделил меня Бог и в каком духе воспитала меня королева, наша добрая мать», словно бы подразумевая свое назначение генерал-лейтенантом королевских армий; это тоже невозможно, поскольку на этот пост его избрали только в декабре36. Наконец, она посещает действие в Плесси-ле-Тур, что позволило историкам отнести его к периоду с 28 августа по 3 сентября, когда двор действительно держал там военный совет; но эта гипотеза в корне противоречит внутренней логике текста, поскольку Маргарита объясняет, что это произошло его через несколько дней после отъезда из Парижа: едва лишь герцог Анжуйский, — говорит она, — изъявил желание видеть мать, «она сразу же приняла решение отправиться в путь вместе с королем, заставив его ехать вместе с ней, в сопровождении небольшой группы дам свиты: в их числе была я, герцогиня де Рец и мадам де Сов. Летя на крыльях желания и материнской любви, она проделала путь из Парижа в Тур за три с половиной дня. Путешествие было связано с неудобствами и многими происшествиями, достойными осмеяния. Особенно это касалось бедного кардинала де Бурбона, который никогда не покидал королеву-мать, хотя не обладал ни здоровьем, ни сложением, ни хорошим настроением для подобных тяжелых переездов».
Эти ошибки легко объяснимы, если учесть, что тем летом случилось несколько встреч между двором и командующими армией в разных городах центральной Франции, и если вспомнить, что мемуаристка писала без документов, только по памяти. А ведь если ее зрительная и слуховая память была превосходной, то хронологическая часто подводила ее. На самом деле, местом действия этого эпизода следует считать Блан, город на полпути между Туром и Лиможем, куда Екатерина и ее дочь, выехавшие из Парижа 27 мая, прибыли 1 июня57. Именно там состоялся важный совет с участием командиров королевских армий, именно там родственники свиделись с герцогом Анжуйским, именно там он «обратился к королю с торжественной речью, дабы дать отчет об отправлении своих обязанностей с того момента, когда он покинул двор. Это было проделано с большим искусством и красноречием, произнесено с такой изысканностью, что он вызвал восхищение у всех присутствующих». Таванн, писавший об этом событии, тоже поместил его в Плесси, но нельзя забывать, что его «Мемуары» были написаны сыном намного позже описываемых событий, тогда как «Мемуары» Маргариты ходили в рукописных списках и даже были опубликованы; поэтому он мог воспроизвести ошибку королевы. Кстати, в пользу этой гипотезы говорит логика, с которой сегодня как будто согласились38. Зачем герцогу Анжуйскому и его наставнику было ждать конца лета, чтобы доложить королю и королеве-матери о своих подвигах? Зачем бы герцог Анжуйский ждал сентября, чтобы начать искать союзников в окружении матери, если он в них нуждался уже весной? Что касается сделанного Маргаритой описания того периода, который начался после этого, описания важности перемен, случившихся в ее отношениях с матерью, как и глубины ее разочарования, когда герцог Анжуйский решил обходиться без нее, то это описание становится более понятным, если ее «миссия» продолжалась пять месяцев, чем если она продлилась всего два.
Выяснение этих подробностей может показаться излишним, но в нем есть свой смысл: ведь многие биографы Маргариты опирались на ошибки в ее тексте, утверждая, что она переоценила ту важность, какую внезапно приобрела летом 1569 г., что она могла играть роль доверенного лица всего несколько дней, что герцог Анжуйский обратился к ней, только чтобы позабавиться, что слова, которыми она обменялась с братом, никогда не были произнесены, кроме как в ее воображении, и т.п. Конечно, эти речи были записаны более чем через двадцать лет после того, как сказаны, и их стиль, несомненно, подправлен, но нет никаких оснований вообще не принимать их всерьез. Маргарита и ее брат тогда были очень близки, и его поступок соответствует политическим традициям Ренессанса, когда от принцесс то и дело ожидали подобного посредничества дипломатического характера, подобного воздействия по преимуществу за счет семейных связей, подобной верности, которая могла стать решающей в эпоху, когда ее отсутствие часто бывало роковым39. Так что восхищение девушки было соразмерно значимости факта: просьба брата для нее на самом деле была вступлением в «настоящую жизнь», то есть выходом на политическую сцену.
Ее счастье было тем больше, что к удовольствию, что она приносит пользу брату, добавлялась радость от того, что ее признала мать, И оба этих аспекта, несомненно, досадным образом слились. Маргарита бросилась в авантюру и ощутила к ней вкус. Она помогала Екатерине, беседовала с ней по несколько часов в день, выслушивала ее признания. «Я всегда говорила ей о моем брате и уведомляла его обо всем, что происходило, с такой верностью, что думала только о том, как исполнить его волю». Однако после Монконтура герцог Анжуйский, продвинувшись к Сен-Жан-д’Анжели, чтобы осадить его, снова настойчиво попросил короля и королеву-мать приехать в расположение его армии. Встреча произошла 26 октября в Кулонж-ле-Руайо. Маргарита с радостью готовилась к ней, но, — пишет она, — «завистливая Фортуна, которая могла позволить, чтобы мое успешное положение оставалось долго, приготовила мне большую неприятность по прибытии, в то время как я ожидала получить благодарность за верность». В самом деле, Генрих переменил доброе отношение к ней на враждебное. Он объяснил это матери, сказав, по словам Маргариты, «что я становлюсь красивой, герцог де Гиз хочет просить моей руки, и его дяди весьма надеются женить его на мне. И если я начну оказывать господину де Гизу знаки внимания, то можно опасаться, что я буду пересказывать ему все услышанное от нее, королевы; королеве также хорошо известны амбиции дома Гизов».
Говоря о сути дела — мимолетных отношений с Гизом, — королева довольствуется отрицанием. Не потому, чтобы ей было стыдно, а потому, что такое поведение диктовал кодекс чести того времени. Она ловко избегает и признания, и откровенной лжи, сведя свои отпирательства к вопросу брака: «Я никому не говорила о замужестве, |— ответила она на расспросы матери, — ] и меня никогда не посвящали в этот замысел, иначе я сразу бы известила о том королеву». Впрочем, в октябре 1569 г. этот роман еще только зарождался. Всю весну, а потом все лето герцог воевал; время мало подходило для галантных приключений. Кстати, современники не заговорят об этой связи раньше весны следующего года.
Правда сказать, если что и огорчило принцессу, а через двадцать пять лет все еще вызывало негодование мемуаристки, — так это не то, что ее сочли способной пойти из-за любви на неповиновение или проявить независимость, а то, что могли усомниться в ней как в союзнице. Перемену в брате она объяснила «гибельным советом» одного из молодых людей, входивших в его окружение, — Луи де Беранже, сеньора Ле Га. «Этот дурной человек, родившийся, чтобы творить зло, неожиданно заколдовал его разум и заполнил его тысячью тиранических мыслей: любить нужно только самого себя, никто не должен разделять с ним его удачу — ни брат, ни сестра, а также иными подобными наставлениями в духе Макиавелли». Был ли за перемену, которая произошла в Генрихе, ответствен Ле Га? Не исключено: фаворит мог попытаться убедить его бросить союзницу, изобразив дело так, что она больше предана герцогу де Гизу, чем ему самому, то есть сыграв на его самолюбии — очень болезненном. Однако более вероятно, что правила игры изменил не Генрих, а Екатерина, одна, либо в согласии с королем Карлом: они еще лучше, чем Анжуец, видели, куда метят Гизы. Ведь молодой герцог этим летом тоже одержал для нее крупные победы, и он все больше утверждался как глава — столь же отважный, каким был его отец, — амбициозного дома, который не прекращал наращивать преимущество. В восемнадцать лет это был высокий молодой человек со светлыми волосами и голубыми глазами, лицо которого было открытым, осанка — величественной и у которого начала формироваться собственная аура. Если Маргарита подпала под его влияние, уже не было речи о том, чтобы доверяться ей: Генриху более не следовало делать из нее союзницу.
Кстати, много подтверждений, что виновницей — или главной виновницей — немилости, в какой оказалась Маргарита, была Екатерина, мы находим в «Мемуарах», даром что Маргарита то и дело выдвигает обвинения против брата, видимо, достаточно несправедливые. Действительно, мемуаристка не сообщает об объяснении, какое не преминула бы иметь с ним, если бы инициатором перемены был он, а описывает только размолвку с матерью: «Она опасалась вступать со мной в беседу при моем брате, а заговорив с ним, приказала мне трижды или четырежды отправляться спать. Я дождалась, когда он покинул ее покои, а затем, подойдя к ней, начала умолять ее сказать мне, что совершила я к своему несчастью или по незнанию, вызвавшее ее неудовольствие, вначале она не пожелала мне ответить». В самом деле, Екатерина, вероятно, очень хорошо понимала, как обижает дочь, не заметившую маневров Гизов. Однако принцесса потребовала объяснений, а когда мать вкидала ее вопросами, стала оправдываться, как могла: она-де никогда не слышала о замысле подобного брака, она и не думала служить интересам лотарингского клана, она ничего не понимает. «Я ничего не добилась. Впечатление от слов моего брата было для нее настолько сильным, что разум ее не воспринимал ни доводов, ни правды».
После этого Маргарита описывает то, что следует назвать психосоматическими последствиями немилости: «Тоска проникла в мое сердце и завладела всеми уголками души, ослабив мое тело, и вскоре у меня случилось заражение от дурного воздуха, поразившего армию. В течение  нескольких дней я тяжело болела — у меня открылась нескончаемая лихорадка и крапивница». Во время этой болезни, встревожившей всех, ее ежедневно навещали близкие и, в частности, брат. «Совершив ль большое предательство и проявив такую неблагодарность, [он] день и ночь не отходил от изголовья моей кровати», а принцесса, у которой был жар, «отвечала на это лицемерие только вздохами |...| подобно Бурру в присутствии Нерона», что едва ли способствовало ее выздоровлению. В конце года Екатерина писала герцогине Немурской, что дочь ее преизрядно напугала», но теперь та «чувствует себя хорошо, жара нет, только слаба и очень худа»40. Двор тогда перебрался в Анжер, где выздоравливающая Маргарита продолжала оправляться от болезни, и ко двору прибыл Гиз. Ее брат, — пишет она, — теперь на ежедневные визиты брал с собой молодого герцога, «разыгрывая сцену большой любви ко мне и демонстрируя свое расположение к Гизу. Часто обнимая его, он повторял: “Дай Бог, чтобы ты стал моим братом!”, на что господин де Гиз отвечал с непониманием. Я же, зная эти уловки, теряла терпение, но не осмеливалась раскрыть герцогу двуличие брата».
Поведение герцога Анжуйского как будто озадачивает: на самом деле, такое впечатление создается, только если считать, следуя Маргарите, что в ее бедах он был виновен. Если же он являлся не более чем орудием, все разъясняется: в Монконтуре он изменил ей по приказу Матери, что, возможно, было тем проще сделать, что война шла к концу и в ее услугах он больше не нуждался: но он не разделял тревог Екатерины и по-прежнему оставался лучшим другом Гиза, отнюдь не возражая, чтобы тот стал его зятем; кстати, этот принц, судя по всей его переписке — импульсивный и чувствительный, бесспорно, страдал от и угрызений совести за поступок по отношению к сестре, которую очень любил. Поэтому, вероятно, во всем этом отрывке Маргарита чернит брата потому, что была обижена на него за отступничество, и потому, что он, во всяком случае, заслужит ее недовольство позднейшим поведением. Но прежде всего она осуждает здесь Екатерину, а не герцога Анжуйского, как может показаться на первый взгляд, если читать текст поверхностно, — ведь после Монконтура «ее благоволение ко мне стало уменьшаться», притом что она «делала из своего сына идола». Маргарита пришла к сделанному ею выводу, конечно, в результате других разочарований, но это был не только плод размышлений сорокалетней женщины: тексты, появившиеся гораздо раньше «Мемуаров», скоро покажут нам весь масштаб «дефицита любви», первые муки от которого испытала тогда принцесса, поскольку разрыв начался именно с ее размолвки с братом.
С другой стороны, не исключено, что нападки мемуаристки рассчитаны на то, чтобы скрыть истину о ее зарождавшейся связи с Гизом и разоблачить причастность брата к делу, которое в ближайшие месяцы имело большой резонанс. Действительно, в Анжере приступили к переговорам о мире, который будет подписан не раньше лета, и тогда же началось обсуждение матримониальных вопросов. Филипп II женился на старшей дочери императора, оставив королю Франции младшую — Елизавету Австрийскую. С другой стороны, по всей очевидности, Филипп мешал переговорам о браке между Маргаритой и королем Португалии доном Себастьяном. Гиза тогда многие считали достойным претендентом, что неминуемо усиливало влияние руководителей его дома — его матери, могущественной герцогини Немурской, его дяди, кардинала Лотарингского, — и, похоже, главные заинтересованные лица не были этим расстроены. «Сестра короля, — несколько позже сообщит один памфлет, — смотрела на него довольно благосклонно как на молодого сеньора, приятного всем, каковой уже не раз проявил и выказал доблесть»41.
Несомненно, тем летом в Лувре и состоялось представление «Любовного рая» Депорта, который позже переименовали в «Первое приключение», или «Еврилас». Послушаем Брантома, сделавшего из этого загадку: «При нашем дворе была одна девица, каковая придумала и поставила прекрасную комедию под названием “Любовный рай”, в Бурбонском зале, при закрытых дверях, где как исполнителями, так и зрителями были одни и те же актеры и актрисы. Те, кто слышал эту историю, хорошо меня поймут. [В ней] участвовало шесть персонажей, три мужчины и три женщины: один был принцем, у коего была дама — знатная, но невысокого положения; тем не менее, он очень ее любил; второй был
!М и и играл на пару с благородной дамой, принадлежавшей к знатнейшему ролу; третий был кавалером, и пару ему составляла девица, на которой он после женился». Жак Лаво, биограф Депорта, попытался разгадать этот ребус, развив догадки, предложенные до него. Принц, о котором говорит Брантом, — Генрих Анжуйский; он играл роль Евриласа, князя, который увенчан славой, но которого еще не коснулась любовь. Его дамой, «знатной, но не высокого положения», похоже, была Франсуаза д'Эстре, в которую он только что влюбился; она играла роль Импы, в которую в поэме влюбляется Еврилас. «Благородная дама, принадлежавшая к знатнейшему роду», — конечно, Маргарита, игравшая роль Флёр-де-Лис (цветок лилии, королевский символ) — говорящее имя. Что касается Нирея, влюбленного во Флёр-де-лис спутника Евриласа, то это Генрих де Гиз, для которого имя «Нирей» — почти анаграмма (Niree — Henri).
Большинство биографов Маргариты датировало это представление  …Том 1 572 г. Но, как подчеркивает Лаво, ссылка одновременно на славу Евриласа и на его невинность в делах любви бесспорно отсылает скорей к 1570 г., ведь первые романы герцога Анжуйского случились через несколько месяцев после военных побед 1569 г.44; через два года подобное утверждение было бы довольно неуместным, так как любовниц у него уже хватало... с другой стороны, не надо забывать, что Гизы пребывали в полуопале у двора с осени 1570 г. до самого вечера Варфоломеевской ночи''-, а в ядовитой атмосфере, возникшей после резни, такое представление было бы невозможно. Наконец, все наводит на мысль, что в этот период кончились идиллические отношения между Маргаритой и Гизом. В самом деле, свидетельства романа между герцогом и принцессой относятся только к лету 1570 г. В июне, по утверждению испанского посла Франсеса де Алавы, Екатерина внезапно обнаружила, что молодые люди переписываются. В июле английский посол сообщает , что стал известен план брака между герцогом и Маргаритой и что принцесса явно этого желает. В августе королева-мать потребовала Фуркево, своего посла в Испании, опровергнуть «некий слух, распущенный какое-то время назад отдельными лицами, о назначенном браке моей дочери с герцогом де Гизом». И говоря именно об этом времени, Маргарита упоминает в «Мемуарах» раздражение матери и ее старания добиться от дочери повиновения.
Действительно, сколько бы принцесса ни уверяла, что сделает все, что бы ей ни сказали, и выйдет за кого угодно, Екатерина вспылила:
Тогда она сказала с гневом, будучи уже соответственно настроенной, что все мои речи идут не от сердца. а ей хорошо известно, как кардинал Лотарингский убеждал меня поскорее стать женой его племянника. |...| Тем временем, благодаря проискам Ле Га, ее вновь продолжали настраивать против меня, заставляя меня терзаться, в результате чего я не знала ни дня покоя. Вдобавок к этому, с одной стороны, король Испании противился, чтобы брак мой [с королем Португалии] состоялся, с другой — присутствие при дворе господина де Гиза постоянно давало предлог меня преследовать». Ле Га здесь, видимо, как и в первый раз, служил удобной ширмой для гнева Маргариты на мать. Опять-таки, вероятно, за веревочки здесь дергала одна Екатерина с ведома Карла IX — не затем, чтобы доставить удовольствие Генриху или тем, кто им управлял, а потому что для ее внешней политики, центром тяжести которой служила Испания, был нужен португальский брак, слухи же о возможном союзе Французского и Лотарингского домов мешали осуществлению ее планов. Дошел ли гнев королевы-матери и короля до того, что принцесса была строго наказана, как утверждал испанский посол? Маловероятно. Если бы Карл IX нещадно избил ее, оставив лежать на земле в разорванной одежде, — по уверению Алавы, — Маргарита едва ли сохранила бы на всю жизнь сердечную и признательную память о брате.
Как бы то ни было, роман Гиза и Маргариты, не зашедший, конечно, дальше стадии флирта, должен был закончиться. Демонстрируя добрую волю, принцесса попросила о помощи свою сестру Клод, чтобы она способствовала браку герцога с принцессой де Порсиан, Екатериной Клевской. И тот покинул двор, что заставило «замолчать моих врагов, дав мне покой», — заключает принцесса. Впрочем, наметился новый альянс, лучше всего объясняющий удаление молодого герцога: речь идет о браке Маргариты с принцем Беарнским, браке, способном обеспечить прочный мир с гугенотами — во всяком случае, так уверял Монморанси. Этот проект, который рассматривался уже несколько раз, был тем привлекательней для королевы-матери, что она была уже крайне раздосадована затянувшимися переговорами с Португалией; пока не отказываясь от португальской карты, она начала всерьез обдумывать этот вариант и подписала с Телиньи, зятем адмирала Колиньи, Сен-Жерменский мир (8 августа 1570 г.). Что до принцессы, ее эта перспектива привлекала мало, даже если она повиновалась решениям матери: «Умоляю помнить, что я — истинная католичка», — сказала она.
Однако колебалась Маргарита действительно не по причинам эмоционального или личного характера. Она была хорошо знакома с наследником Наваррского королевства, когда-то очень близким к четырем младшим детям Екатерины, особенно к Карлу; он прибыл ко двору в 1557 г., присутствовал во время диспута в Пуасси, участвовал в «большом путешествии» и покинул кузенов только в 1568 г., отправившись в лагерь гугенотов в Лa-Рошели. С другой стороны, принцесса хорошо знала, что обречена выйти замуж в ближайшее время (ей было уже семнадцать лет) и что для людей ее ранга брак и чувства никак не соотносятся. Конечно, она бы предпочла Гиза, который ей нравился и был для нее вполне почетной партией; но ее яростное сопротивление этому альянсу [с Генрихом Бурбоном], которое позже распишут столь многие, оплакивая в ней жертву, принесенную на алтарь политики, — выдумка, как и ее отказ произнести слово «да» во время брачной церемонии. Появление этих вымыслов было связано только с необходимостью найти уважительные причины для расторжения этого брака через двадцать семь лет после его заключения. Если понятно, что Маргарита никогда не любила короля Наваррского, то свидетельств ее привязанности к его особе и приверженности его политике вполне достаточно, чтобы окончательно отказаться от легенды о несчастном браке, в котором утонченная Жена испытывает враждебность и отвращение к грубому и «дурно пахнущему» мужу. Ее настороженность, надо полагать, имела политический и религиозный характер, поскольку то и другое смешивалось; она знала, что политическая роль принцесс состоит в посредничестве между семьей родителей и семьей мужа, в том, чтобы олицетворять их союз, заключенный в форме брака; она знала, что власть королев, их влияние зависят от того, насколько каждый из обоих домов дорожит добрыми отношениями с другим; а ведь Французский дом находился на стороне католиков, Наваррский — на стороне гугенотов, и конфликты между этими лагерями практически не прекращались уже почти десять лет. Так что она знала, что проект подобного союза очень рискован для нее. Тати, не она одна опасалась этого «противоестественного» альянса; Жанна д’Альбре, мать короля Наваррского, приняла это предложение только после бесконечных переговоров с двором и не менее долгих обсуждений со своими министрами'1. Дальнейшие события покажут, что и у той и другой были основания для недоверчивости.
В октябре случилась свадьба Гиза и Екатерины Клевской, сыгранная очень пышно. На горизонте вырисовались и другие браки — прежде всего Карла IX, ради которого весь двор направился в Мезьер, в Арденны, чтобы встретить в ноябре 1570 г. нежную Елизавету Австрийскую, которая вскоре станет подругой Маргариты, а также брак герцога Анжуйскою и королевы Елизаветы Английской; Екатерине недавно подбросили такую идею. Конечно, королева была протестанткой; конечно, ей было уже тридцать четыре года; но английский альянс открывал много перспектив, тогда как Испания уклонялась от ответа. Поэтому Екатерина в январе 1571 г. решительно прервала переговоры с Португалией, чтобы вплотную заняться наваррским браком52. Впрочем, Маргарита как будто смирилась с мыслью о нем, то ли заразившись оптимизмом окружающих, то ли влекомая честолюбием, как несколько зло скажет Сципион Дюплеи, свидетельства которого достоверны не всегда, но который на сей раз, возможно, не лжет: чтобы «отвлечь» ее от Гиза, — объясняет он, — «ей предложили свадьбу с Принцем [...], представив дело так [...], что, выйдя за него, она получит титул королевы: поэтому она согласилась исполнить их желание, ведь честолюбие в ее сердце было сильней любви»53.
Двор тогда поселился в замке Мадрид, в Булонском лесу, и развлечения мирного времени возобновились. Придворные ездили переодетыми на Сен-Жерменскую ярмарку; готовились к большим празднествам по случаю въезда королевской четы в столицу, случившегося в начале марта; в конце того же месяца присутствовали на помазании молодой королевы в Сен-Дени; танцевали на балах, устроенных городом Парижем... Былые враги ненадолго стали друзьями. В августе Карл IX к участию в делах привлек адмирала Колиньи, вдохновителя Сен-Жерменского мира, начав тем самым особо милосердную политику в отношении гугенотов. Зато герцог Анжуйский открыто отказался жениться на Елизавете Английской и демонстрировал приверженность католическому делу. Это не обескуражило Корону, предложившую взамен кандидатуру его младшего брата, герцога Алансонского; главным было продолжать политику, начатую в этом году, которая могла бы распахнуть ворота Нидерландов, — ведь как католические области Фландрии, так и кальвинистские провинции Севера тогда пытались избавиться от опеки Филиппа II и вели поиск нейтрального принца... Эти вопросы были рассмотрены в конце года в Блуа с участием всех заинтересованных сторон. Тем временем Екатерина поручила своим послам при папе обратиться к нему за разрешением на брак Маргариты и принца Наварры: оно было необходимо из-за их кровного родства — они были троюродными сестрой и братом. «Я полагаю, Его Святейшество поначалу выскажет некоторые возражения, поскольку, как Вам известно, означенный принц принадлежит к иной религии», — писала она одному из послов. Поэтому она просила союзников ходатайствовать перед святым отцом, чтобы помочь ей заключить союз, который, по ее словам, должен был принести «полное спокойствие этому королевству».
Двор прибыл в Блуа в начале 1572 г. Здесь организовали первые встречи, в Шенонсо, потом в Туре, с королевой Наварры Жанной д'Альбре и ее дочерью Екатериной, которых сопровождали молодой Анри де Конде и фламандский граф Людовик Нассауский. Здесь были и английские послы, и многие другие важные лица, прибывшие сюда обсудить политические перспективы, в частности, браков, и нидерландского вопроса. Первые встречи между Маргаритой и Жанной прошли хорошо, хотя королева Наварры сохраняла сдержанность, как объясняла сыну, оставшемуся в Беарне: «Мадам оказала мне все почести И приняла меня так радушно, как только было можно, и откровенно сказала мне, как Вы ей приятны; судя по тому, какова она, и по ее суждениям, при том влиянии, какое она имеет на королеву свою мать. Короля и господ ее братьев, если она примет нашу религию, я могу сказать, что мы счастливей всех в мире»; но, с другой стороны, Жанна опасалась, как бы, «при ее осмотрительности и рассудительности, если она будет упорствовать в сохранении своей религии [...], поскольку здесь, как говорят, ее [Маргариту] любят, [...] чтобы этот брак не погубил |...| наших друзей и нашу страну»56. Юная Екатерина Наваррская была завоевана: «Я видела мадам, которую нашла очень красивой, — писала она брату, — и весьма бы желала, чтобы ее увидели Вы. Я очень просила за Вас, дабы она была с Вами любезна, и она пообещала мне это и весьма радушно приняла меня, и подарила мне милую собачку, которую я очень люблю»57.
Эта расположенность сохранилась ненадолго, потому что переговоры оказались трудными: королева-мать рассчитывала, что ее будущий зять сделается католиком, повелительница Наварры требовала, чтобы будущая невестка стала протестанткой... Что до Маргариты, она держалась непоколебимо, как некогда в Пуасси, — настолько, что одна из встреч между королевой Наварры и принцессой, описанная тосканским послом, кончилась плохо: девушка напрямик заявила, что не поменяла бы религии даже ради величайшего государя в мире. Суровая гугенотская королева, тревожась, испытывая внешнее давление, чувствуя себя не в своей тарелке, страдая от застарелого плеврита, была еще и очень шокирована легкомыслием, которое царило при французском дворе, и воплощением которого казалась ей Маргарита: «Говоря о красоте Мадам, я признаю, что она прекрасно сложена, однако чрезмерно затягивается; что касается ее лица, то оно излишне накрашено, что меня выводит из себя, поскольку это портит ее облик; но при этом дворе красятся почти все, как в Испании». До самого последнего момента Жанна колебалась. Папа же был готов на все, чтобы не допустить этого союза: легат даже предложил Короне четыре тысячи испанцев, а для Маргариты-руку старшего сына императора! Тем не менее, 4 апреля договор был подписан.
На «Цветочную пасху», то есть на вербное воскресенье, будущая супруга появилась в Блуа во всем блеске: «Я видел ее в составе про цессии, — пишет Брантом, — столь прекрасную, что во всем мире не могло бы явиться взору ничего красивей; [...] ее прекрасное белое лицо, напоминавшее небо в самой возвышенной и ясной белизне, становилось еще краше благодаря [...] великому множеству крупных жемчужин и богатых драгоценных каменьев на голове, и прежде всего сверкающих бриллиантов, образующих звезду. [...] ее прекрасное тело, с роскошной и высокой талией, было облачено и платье из парчи, расшитой витой золотой нитью, прекраснейшей и богатейшей ткани из когда либо виданных во Франции; [...] [она] шествовала на положенном ей почетном месте, с полностью открытым лицом. |...| представляясь еще прекрасней оттого, что держала и несла в руке спою пальмовую ветвь (как делают наши королевы во все времена), с царственным величием, с грациозностью, столь же горделивой, сколь и кроткой. [...] и клянусь вам, что в этой процессии мы [остальные придворные] не слышали своих молитв»61.
Однако Карла IX выводили из себя медлительность переговоров с Жанной, изнурение которой ничуть не лишало ее стойкости, и нежелание папы дать разрешение. Карл потребовал от прелатов разработать неслыханный свадебный церемониал, который мог бы удовлетворить как гугенотов, так и католиков: кардинал де Бурбон сочетает жениха и невесту браком в портике Собора Парижской Богоматери, а на время мессы жених скроется. С другой стороны, король не отказался от плана французской военной интервенции во Фландрию, пообещав поддержку Людовику Нассаускому, но осмотрительно попытался заручиться также поддержкой Англии: поскольку посол Бонифас де Ла Моль собирался пересечь Ла-Манш, чтобы форсировать переговоры о браке своего господина герцога Алансонского с Елизаветой, Карл поручил ему поторопить королеву объявить войну Испании... Действительно, не могла же Франция одна ринуться в такую авантюру, бросив вызов «жандарму» католического мира. Однако Англия медлила (на самом деле она вела двойную игру), вынудив Карла и Екатерину перенести выступление королевских войск под командованием Колиньи на время после свадьбы62. В этой атмосфере растущего напряжения и случилась в июне 1572 г. смерть Жанны д'Альбре, немедленно отнесенная на счет Екатерины и ее итальянских отравителей... Предположение было абсурдным, но в безумие последующих недель оно внесло немалый вклад.
После этого двор вернулся в столицу. Будущий муж, отныне король Наварры, «продолжая носить траур по королеве, своей матери, прибыл сюда в сопровождении восьмисот дворян, также облаченных траурные одежды», — вспоминает Маргарита. Вступление в Париж гугенотского дворянства, сопровождавшего своего суверена, — многочленного, вооруженного и полностью одетого в черное, вызвало шок в столице, населенной в подавляющем большинстве католиками. За несколько дней вокруг этих реформатов, с трудом поместившихся в Лувр и в жилища в соседних кварталах, сгустилась тяжелая атмосфера, внутри обоих лагерей стали циркулировать самые разные и самые тревожные слухи. К свадьбе было готово все, кроме папского разрешения, которого еще не было, несмотря на неоднократные просьбы королевы-матери. Все более и более опасаясь запрета со стороны Рима, Корона конечном счете решила обойтись без него и даже отдала 14 августа приказ не пропускать ни одного гонца из Италии64.
Помолвка Маргариты и Генриха была отпразднована 17 августа; тот же день заключили брачный контракт. Карл IX давал сестре в приданое «810 тысяч турских ливров [...] при условии, что по получении данной суммы притязания, владения или требования означенной дамы не могут распространяться на что-либо еще, относящееся к достоянию наследству покойного короля Генриха, ее отца, равно как в будущем наследству королевы-матери». Екатерина добавила к этому 200 тысяч турских ливров, а оба других брата Маргариты — еще 25 тысяч каждый. Что до короля Наваррского, он передавал жене несколько своих владений в Пикардии, в том числе шателению Лa Фер65.
Церемония осуществилась на следующий день, в понедельник 18 августа. От резиденции епископа, где ночевала Маргарита и куда за ней явились принцы, сопровождавшие ее супруга, до собора Парижской Богоматери, куда должен был прибыть кортеж, были возведены высокие помосты. Благодаря этим сооружениям парижская толпа могла любоваться безудержной королевской пышностью, представшей перед ней. Протестантские принцы, подчеркивает Маргарита, «сменили свои одежды на праздничные и весьма богатые наряды»; она сама «была одета по-королевски, в короне и в накидке из горностая, закрывающей плечи, вся сверкающая от драгоценных камней короны; на мне был длинный голубой плащ со шлейфом в четыре локтя, и шлейф несли три принцессы». Кортеж медленно двигался по высоким подмосткам. «Люди толпились внизу, наблюдая проходящих по помостам новобрачных и весь двор... Мы приблизились к вратам Собора, где в тот день отправлял службу господин кардинал де Бурбон. Когда нами были произнесены слова, полагающиеся в таких случаях, мы прошли по этому же помосту до трибуны, разделявшей неф и хоры, где находилось две лестницы – одна, чтобы спускаться с названных хоров, другая, чтобы покидать неф». Именно по ней король Наварры и его друзья-реформаты вышли в крытую галерею, где прогуливались, как рассказывает Обинье, «пока невеста слушала мессу»66. Внутри собора место мужа занял герцог Анжуйский. Потом, когда церемония кончилась, муж появился снова, встав рядом с супругой на хорах церкви, прежде чем двинуться во главе кортежа, который вернулся во дворец епископа67. Мы не располагаем описанием конца церемонии, сделанным Маргаритой, потому что в ее «Мемуарах» не хватает нескольких строк; но главное она сказала — супруги произнесли перед кардиналом де Бурбоном «слова, полагающиеся в таких случаях», то есть выразили согласие, какого ждут от обоих новобрачных в день свадьбы и без какого никакой брак недействителен, именно это станут отрицать через двадцать семь лет, когда речь зайдет о его расторжении. Но мемуаристка, писавшая свои «Мемуары» не для публикации, дает нам здесь подтверждение, как, впрочем, и многие другие очевидцы, что в тот день все прошло нормально.
Вечером и в последующие дни состоялось множество праздничных действ. По этому поводу Ронсар написал «Хариту», посвятив это стихотворение «неповторимой жемчужине Маргарите Французской, Королеве Наварры»68. Он воспевает здесь ее «божественную главу», покрытую красивыми черными волосами, которые достались от отца и которые в то время были «волнистыми, уложенными, вьющимися, взбитыми, завитыми в локоны», ее «беломраморное» чело, ее «черные брови, подобные луку из эбенового дерева», ее «высокий» нос, ее «нежное, круглое и изящное ухо» — иначе говоря, красоту, в которой поэт двора Валуа видел точное подобие богини Пасифаи: это она вселилась в тело принцессы и по волшебству сделала ее богиней бала69. В другом стихотворении Ронсар славит просвещенность новой королевы, обращаясь к той, кого называет «здешней Палладой»:
Ваш ум все так же забавляется
Священными трудами Музы,
Которая, наперекор могиле,
Сделает Ваше имя еще прекрасней.
[…]А прекрасней всего Вы поступите,
Когда возлюбите мир,
И, вступив в новый брак,
Усмирите бешенство Марса,
Если он пожелает еще раз
Вложить оружие в руки наших Королей70.
Не один Ронсар воспевал союз короля и королевы Наваррских и присущие обоим добродетели — этим занимались все поэты, как находившиеся при дворе, так и искавшие покровительства; некоторые тем самым получили боевое крещение и с тех пор вошли в круг Маргариты71. Пиры, маскарады, турниры, балеты, музыка и всевозможные забавы увенчали эту свадьбу, которая, как полагали, заложила основу мира для народа и которая выльется в одну из ужаснейших кровавых трагедий французской истории.

0

3

ГЛАВА III
от лояльности к оппозиции:
«ЖЕМЧУЖИНА ФРАНЦИИ» МЕЖ двух ЛАГЕРЕЙ (1572-1574)
Свадьба Маргариты Французской и Генриха Наваррского не только не установила желанный мир, но даже ускорила наступление гражданского и религиозного хаоса. В пятницу 22 августа 1572 г., то есть всего через четыре дня после свадебной церемонии, в адмирала Колиньи, вернувшегося в свой особняк на улице Бетизи после игры в мяч с королем и его друзьями, стреляли из аркебузы с намерением убить, но только ранили его в локоть и в кисть руки. Это был «первый акт» Варфоломеевской бойни, если принять терминологию, часто используемую историками. Для понимания этой французской национальной трагедии, которой предстояло оставить столь глубокие и прочные следы в сознании людей, но которая все еще по большей части остается исторической загадкой, свидетельство Маргариты очень важно. В самом деле, помимо сеньора де Мерже, секретаря графа де Ларошфуко, она была единственным очевидцем, который оставил описание ночной резни в Лувре, и ее сообщение намного содержательней и полней, чем у Мерже. С другой стороны, она была единственным членом королевской семьи, составившим об этом неофициальный рассказ, написанный не «по должности», более чем через двадцать лет после драмы и исключительно для потомства. Наконец, находясь в самом сердце конфликта, Маргарита осталась — несомненно, ее положение было уникальным — целиком вне его, поскольку, как патетически объясняет она сама, «гугеноты считали меня подозрительной, потому что я была католичкой, а католики — потому что я была женой гугенота, короля Наваррского». Так что ее свидетельство, незаменимое и бесконечно ценное, следует внимательно изучить, тем более что его иногда оспаривали.
Напомним прежде всего существующие интерпретации. Первая тайна связана с покушением на Колиньи, делом рук человека, которого быстро опознали: это был Лувье де Моревер, наемный убийца, принадлежавший к клану Лотарингцев (вероятно, человек герцога д’Омаля, дяди герцога де Гиза). Кто был заказчиком? Современники, понятно, увидели здесь прежде всего новое проявление вендетты, вспыхнувшей после убийства девять лет назад герцога Франсуа де Гиза; в самом деле, семья последнего подозревала, что руку Польтро де Мере направил адмирал, и с тех пор повсюду кричала, что хочет отомстить; однако подпись казалась слишком явной, а руководители католической партии были слишком популярны, чтобы у них не нашлось многочисленных защитников. Заказчика кое-кто усматривал и в лице короля Карла, который якобы по-макиавеллиевски организовал два года назад сближение Короны с гугенотами, чтобы получить возможность поймать их в сеть во время свадьбы своей сестры с королем Наваррским и всех перебить; но привязанность короля к адмиралу была тогда настолько общеизвестна, что эту версию восприняли скептически. Под подозрение попал и герцог Анжуйский — ведь это он, приказав убить Конде при Жарнаке, начал политику устранения гугенотских вождей; но он пользовался очень хорошей репутацией у католиков и еще не стал козлом отпущения для реформатов. Наконец, именем, устраивавшим всех, было имя Екатерины Медичи, которая нашла себе врагов в обоих лагерях, с давних пор стравливая их, которая была женщиной и вдобавок итальянкой: это якобы она пожелала избавиться от человека, который начал оказывать на ее сына Карла больше влияния, чем она сама, и вел дело к неизбежной войне с Испанией.
Разгадать эту загадку пытались многие историки и далеко еще не пролили на нее полный свет72. Если мнение о предумышленном характере событий Варфоломеевской ночи давно отвергнуто и с Карла как будто сняли ответственность за первый акт, Екатерина по-прежнему остается главной обвиняемой, хотя историки расходятся во мнениях, действовала ли она, привлекая сообщников (герцога Анжуйского и Ги- зов, то есть герцога, его мать и дядю) или же используя их73. Одна лишь английская исследовательница Никола Мэри Сазерленд в недавней работе, которая очень хорошо документирована, но которую, к сожалению, французские историки в большинстве игнорируют, поставила под сомнение «дурацкий тезис о материнской ревности»74. Она настаивает, что настолько искушенная в политике женщина, как Екатерина, не могла рисковать, организуя убийство вождя партии гугенотов, поскольку это создавало опасную ситуацию, при которой упорные старания восстановить гармонию между обеими конфессиями и создать новые союзы с Англией и немецкими князьями, на что было потрачено два года, окажутся напрасными. Историк также подчеркивает, что Гизы со времен подписания Сен-Жерменского мира в большей или меньшей степени находились в немилости, и если они могли действовать сообща с герцогом Анжуйским (тогда очень близким к ним), то маловероятно, чтобы они согласовывали что бы то ни было с Екатериной. Она показывает, что Колиньи далеко не был поджигателем войны, только и мечтающим мчаться на помощь союзникам в Соединенных Провинциях, а Карл и его мать сохраняли единое мнение насчет фламандского предприятия. Наконец, Сазерленд называет имена других людей, которые могли желать смерти адмирала больше, чем французская корона, и больше выгадывали от его устранения, — например, Филипп II, видевший в нем главного врага католической религии во Франции, или герцог Альба, который опасался его появления в Нидерландах и легко мог подослать кого-нибудь, чтобы расправиться с ним в Париже.
Теперь рассмотрим текст Маргариты, для которого на этой первой стадии характерна крайняя сдержанность — королева не назначает никого виновным и довольствуется описанием паники, вызванной в протестантском лагере оплошностью наемного убийцы: «Покушение на адмирала оскорбило всех исповедующих религию [гугенотов] и повергло их в отчаяние». Однако немного дальше Маргарита возвращается к вопросу о причине покушения, упоминая два обращения к Карлу — сначала Екатерины, а потом Альбера де Гонди, графа де Реца: «Король Карл сильно заподозрил, что названный Моревер осуществил свой замысел по поручению господина де Гиза [...], и был настолько разгневан на господина де Гиза, что поклялся осуществить в отношении него правосудие. И если бы господин де Гиз не скрылся в тот же день, король приказал бы его схватить. Королева-мать никогда еще не прилагала столько стараний, чтобы убедить короля Карла, что покушение было совершено ради блага его королевства». Рец пошел еще дальше, сообщив суверену, «что покушение на адмирала не было делом одного лишь господина де Гиза» и что «в нем участвовали» мать Карла и его брат герцог Анжуйский. Надо ли из описания Екатерины, которая примиряется с покушением и пытается его оправдать, а потом из «откровений» Реца делать вывод, что Маргарита обвиняет Екатерину и герцога Анжуйского в убийстве адмирала Колиньи и проговаривается об этом обвинении лишь после того, как попыталась обойти его молчанием? Это возможно, но не факт, тем более что еще чуть дальше она назовет инициаторами трагедии тех, кто «затеял это дело», отделив их от матери. Таким образом, внимательное чтение текста показывает: если здесь и названы ииновные, то это Гизы. Что касается поведения Екатерины и Реца, оно легко объясняется в рамках «второго акта» Варфоломеевской ночи.
Этот второй акт, в котором белых пятен столько же, сколько и в пер- ном, был вызван решением устранить главных руководителей гугенотской партии, принятым Короной, вероятно, в субботу во второй половине дня. Чем было вызвано это решение? Мнения источников и историков об этом снова расходятся. Однако с тех пор, как тезис о предумышленности (сторонники которого считали ответственными за каждый акт одних и тех же лиц) был отвергнут, сложился широкий консенсус: в принятии iToro решения была виновна исключительно паника. В самом деле, покушение Моревера, как подтверждают все свидетельства, чрезвычайно усилило напряжение меж обеими партиями — с одной стороны, в Париже — с другой. Среди протестантов, которые чувствовали себя в ловушке и каждый день могли ощутить, как враждебно относятся к ним в столице, многие считали, что надо бежать, но Карл обещал им поддержку и правосудие и лично пришел к постели раненого Колиньи со всей королевской семьей. После этого Екатерину, герцога Анжуйского и Гизов могли повергнуть в панику опасения, что королевский суд вскоре уличит их и насильственно отстранит от власти — если только они были причастны к покушению. Но недавние исследования делают акцент на другой причине для страха — связанной с возбуждением, которое воцарилось в Париже. Действительно, пока королевская семья добиралась до жилища Колиньи, Екатерина могла очень ясно оценить, какая опасность нависнет над французской монархией, если Карл станет упорствовать в своих намерениях: арест вождя католиков вызвал бы восстание в столице, которая была тесно связана с Лотарингцами и фанатизм которой уже несколько месяцев подогревали приходские священники, враждебно воспринявшие новый альянс между реформатами и Короной. Королева-мать несомненно поняла: насколько бы Гизы ни были причастны к покушению, нет и речи о том, чтобы тронуть их хоть пальцем. К тому же самые мстительные из реформатов, рассчитывая на поддержку Карла, усугубили эту тревогу, как сообщает Маргарита: «Пардайан-старший и некоторые другие предводители гугенотов говорили с королевой-матерью в таких выражениях, что заставили ее подумать, не возникло ли у них дурное намерение в отношении ее самой».
Таким образом, пойти на превентивные меры — то есть устранить самую слабую в политическом и небольшую в численном отношении
сторону в конфликте, который казался неизбежным, — главных вождей Короны — вполне определенно побудил страх гражданской войны. Но кто был инициатором этого решения? Екатерина? Карл? Герцог Анжуйский? Гиз? Герцогиня Немурская? Маршал де Таванн? Канцлер Рене де Бираг? Герцог Неверский? Граф де Рец? Как очевидцы, так и историки предлагали эти имена, не имея возможности выбрать кого-то окончательно. Маргарита пишет, что «по предложению господина де Гиза и моего брата [герцога Анжуйского] [...] было принято решение пресечь их возможные действия [убить их]. Совет этот [сначала] не был одобрен королем Карлом, который весьма благоволил к господину адмиралу, господину де Ларошфуко, Телиньи, Ла Ну и иным руководителям этой религии и рассчитывал, что они послужат ему во Фландрии75. И, как я услышала от него самого, для него было слишком большой болью согласиться с этим решением. Если бы ему не внушили, что речь идет о его жизни и о его государстве, он никогда бы не принял такого совета». Эта версия при нынешнем состоянии знаний почти неоспорима. Герцог Анжуйский, как известно, в эти трагические часы не раз сам выбирался в Париж и мог «ощутить пульс» столицы даже лучше, чем Екатерина; Гиз тоже покидал Лувр. Вспомним, что они были тогда очень близки и, конечно, меньше всех поддерживали политику соглашения с гугенотами. Так что вполне правдоподобно, что их, возможно, выглядевших тогда самыми решительными, в те часы смятения умов могли поддержать и другие вожди Короны.
Из этого становится понятной логика обоих высказываний, Екатерины и Реца, которые приводит Маргарита. Поскольку непоправимое свершилось, поскольку теперь нужно было действовать быстро и поскольку, главное, нужно было добиться согласия Карла, прежде чем приступать к действиям, — главные пути напрашивались сами собой: надо было попытаться его успокоить — что делала Екатерина, заявляя, что покушение «было совершено ради блага его государства» и что поступок Гиза «простителен», поскольку тот, «не в силах добиваться справедливости [наказания за смерть отца], вынужден был прибегнуть к мести»; а так как ей не удалось его убедить, надо было идти дальше и оправдать преступление — что и сделал Гонди, напомнив о разных жестокостях адмирала и перечислив причины, которые могли побудить одних и других посягнуть на его жизнь. В довершение всего он продемонстрировал королю, что счесть виновным могут и его тоже, то есть самого Карла, и привел подавленному собеседнику перечень бедствий, которые разразятся, если тот будет упорствовать в желании наказать Ги:юв. В отчаянии Карл наконец уступил доводам графа, дал свое согласие, и «сразу же приступили к делу: цепи были натянуты, зазвонили колокола, каждый устремился в свой квартал, в соответствии с приказом, кто к адмиралу, кто к остальным гугенотам». В этом рассказе Маргарита отдает решающую роль Рецу, и это тем очевидней, что она больше не называет ни одного из членов «совета», кто принимал бы решение. Однако было бы ошибкой думать, что она возлагает на него вину, чтобы уменьшить ответственность остальных: это неправильное прочтение — граф в ее рассказе виновен не более и не менее других, его только выбрали в качестве человека, который лучше всех способен убедить короля, «так как он являлся наиболее доверенным лицом короля, пользующимся его особым благорасположением». К тому же не надо забывать, что и многие другие очевидцы называют Реца главным, кто отвечал за решение устранить гугенотскую партию76.
После этого в Лувре началась ночь ужасов, о которой Маргарита к тому моменту ничего не знала и о которой оставит рассказ столь же уникальный, сколь и захватывающий: «Что касается меня, то я пребывала в полном неведении всего. Я лишь видела, что все пришли в движение: гугеноты пребывали в отчаянии из-за покушения, а господа де Гизы перешептывались, опасаясь, что им придется отвечать за содеянное». Собираясь идти в свою опочивальню, молодая королева поклонилась матери и своей сестре Клод. «Но когда я сделала реверанс, сестра взяла меня за руку и остановила. Заливаясь слезами, она произнесла: “Ради Бога, сестра, не ходите туда”, и ее слова меня крайне испугали. Королева-мать обратила на это внимание и, подозвав мою сестру, не сдержала свой гнев, запретив ей что-либо мне говорить. Сестра ответила, что нет никакой надобности приносить меня в жертву, поскольку, без сомнения, если что-нибудь откроется, они [гугеноты] выместят на мне всю ненависть. Королева-мать тогда сказала, что Бог даст, ничего плохого не произойдет, и как бы то ни было, нужно, чтобы я отправлялась и не вызывала у них никаких подозрений, которые могут помешать делу». Уступая твердости матери, Маргарита, «оцепенев от страха и неизвестности», удалилась к себе и, встав на колени, начала молиться. «Видя это, король мой муж, который был уже в постели, попросил меня ложиться, что я и сделала. Вокруг его кровати находилось тридцать или сорок гугенотов, которых я еще плохо знала, ибо немного времени прошло с момента заключения нашего брака. Всю ночь они только и делали, что обсуждали покушение, совершенное на господина адмирала, решив, как настанет день, потребовать от короля правосудия I...]. Ночь так и прошла, и я не сомкнула глаз». Последняя часть этого рассказа в точности совпадает с рассказом Мерже, секретаря графа
Де Ларошфуко, который как раз и был одним из тех вооруженных людей, что собрались вокруг короля Наваррского: «Названный граф позвал Меня и поручил вернуться в покои короля Наваррского, чтобы сказать ему, что получил известие о том, что господа де Гиз и Невер остались
S городе и не ночуют в Лувре. Я так и поступил, найдя короля спящим вместе с королевой [...]. Король [Франции] попросил названного короля Наваррского призвать к себе по возможности как можно больше дворян, поскольку он опасался, что господа Гизы что-то затеяли; по этой причине вооруженные дворяне вернулись в гардеробную названного короля Наваррского». Нансей, капитан гвардейцев, войдя в комнату й обществе Ларошфуко, обнаружил их, подняв стенной ковер, — «одни Играли, другие беседовали»; он хотел их разогнать, «на что они ему ответили, что хотят провести остаток ночи здесь, поскольку сильно захвачены игрой»7'.
Однако наутро король Наварры покинул покои со своими дворянами, и Маргарита, измученная, наконец, заснула — чтобы через несколько минут ее разбудил «какой-то мужчина», который «стал стучать в дверь руками и ногами, выкрикивая: “Наварра! Наварра!”». Это был «дворянин по имени Леран78 [...], раненный ударом шпаги в локоть и алебардой в плечо, которого преследовали четверо вооруженных людей, вслед за ним проникнувших в мои покои. Ища спасения, он бросился на мою кровать. Чувствуя, что он схватил меня, я вырвалась и упала на пол, между кроватью и стеной, и он вслед за мной, крепко сжав меня в своих объятиях. Я никогда не знала этого человека и не понимала, явился ли он с целью причинить мне зло или же его преследователи желали ему того, а может, и мне самой. Мы оба закричали и были испуганы один больше другого. Наконец, Бог пожелал, чтобы господин де Нансей, капитан гвардейцев, подоспел к нам и, найдя меня в столь печальном положении и проникшись сочувствием, не смог таки сдержать улыбку. Довольно строго отчитав военных за оскорбительное вторжение и выпроводив их вон, он предоставил мне возможность распоряжаться жизнью этого бедного человека». Пока Маргарита оказывала ему помощь, она узнала, что король Наварры, целый и невредимый, находится в покоях короля.
Согласно свидетельству сына маршала де Таванна, лишь в результате долгого спора, который случился той же ночью между его отцом, королем, королевой-матерью, герцогом Анжуйским и Рецем, было принято решение сохранить жизнь королю Наваррскому и Конде в обмен на отречение от реформатской религии; старик Таванн приводил доводы, что в их жилах «течет кровь французского королевского дома, которую нужно беречь и почитать, что они молоды и что им можно дать слуг, 
которые подвигнут их сменить религию и взгляды», в то время как «Рец настаивал на обратном — что всех надо убить: мол, эти молодые принцы, воспитанные в [реформатской] религии, жестоко оскорбленные смертью дяди [адмирала] и друзей, отомстят; мол, людей, способных подтолкнуть их к этому, хватает, и не следует наносить удар вполсилы»79. Таванн здесь несомненно пытается заново позолотить герб отца, приписав ему красивую роль защитника принцев — тогда как заслуга их спасения, может быть, всецело принадлежит Карлу. Что касается современников, то многие думали, что король Наваррский был обязан помилованием Маргарите: «Я слышал от одной принцессы, — напишет позже Брантом (которого не было в Париже во время резни), — что она спасла ему [Генриху Наваррскому] жизнь во время Варфоломеевской ночи, ибо, несомненно, он был обречен и внесен в кровавый список, как говорили, потому что высказывалось мнение, что следует уничтожить на корню короля Наваррского, принца де Конде, адмирала и прочих знатных лиц. Однако названная королева [Наваррская] бросилась в ноги королю Карлу, прося его сохранить жизнь своему мужу и господину. Король Карл дал ей свое согласие с большим трудом, и только потому, что она была его доброй сестрой»80. Как видно, Брантом был осведомлен весьма хорошо, но сведения, которые ему дали, противоречат рассказу мемуаристки — которая, вероятно, не преминула бы напомнить, что спасла супруга, будь это правдой.
На самом деле Маргарита спасет немало жизней, но не жизнь мужа. Действительно, после трагикомического эпизода с Лераном она вышла из своих покоев в сопровождении капитана гвардейцев и направилась к королю «скорее мертвая, чем живая». По пути она увидела, как один человек «пал под ударом алебарды в трех шагах от меня. Отшатнувшись в сторону и почти без чувств, я оказалась в руках господина де Нансея, решив, что этот удар пронзит нас обоих. Немного придя в себя, я вошла в малую комнату моей сестры, где она почивала, и когда я там находилась, господин де Миоссан, первый камер-юнкер короля, моего мужа, и Арманьяк, его первый камердинер, пришли ко мне умолять спасти их жизни. Тогда я отправилась к королю и бросилась в ноги ему и королеве-матери, прося их об этой милости, каковую они в конце концов оказали».
На этом рассказ Маргариты как свидетельницы Варфоломеевской ночи заканчивается. Если она умалчивает о подробностях, которых недостает историкам, чтобы восстановить ход трагедии, — об этом можно пожалеть, но королева Наварры не претендовала на то, что пишет исторический труд. Содержит ли он не всё, что знала принцесса? Это
возможно, но не бесспорно, ведь она дала нам одно из самых полных описаний некоторых аспектов резни — конечно, тех, с которыми столкнулась лично. Что касается сказанного ею, то мы видели, что его подтверждают многие другие рассказы. Так что неминуемо надо сделать вывод, который, кстати, совпадает с выводом многих историков, что ее свидетельство — одно из самых достоверных.
ill
Рано утром те вожди гугенотской партии, которым не удалось бежать, как Сегюру-Пардайяну, Монтгомери и видаму Шартрскому, были убиты, в том числе Ларошфуко и Телиньи, один из тех, кто подписал Сен-Жерменский мир. Колиньи прикончили в постели. На этом операция, задуманная Екатериной и ее советниками как, вероятно, акция ограниченного масштаба, почти закончилась. Начался «третий акт» резни. В Париже, враждебном к протестантам, распаленном проповедями и, вероятно, увидевшем в ночных расправах образец для подражания, начались массовые убийства, которые продолжались несколько дней и которых избежали очень немногие реформаты. Даже королевская семья в ужасе заперлась в Лувре, «откуда король, безо всякого результата, отдавал прево, эшевенам и милиции приказы прекратить эту бойню»81. Но закончилась бойня лишь через несколько недель, а то и месяцев: весть о резне, молниеносно распространившись по всей Франции, вызвала сходные побоища во многих регионах82.
Этот страшный «праздник», как его назвали современники, в ближайшем будущем отнюдь не стал поводом для гордости. В то время как Испания и папа аплодировали, Корона предпринимала все усилия, чтобы убедить союзников, что не несет ответственности за тысячи убитых. Сначала она выдвинула версию ссоры Гизов и Шатийонов, потом предпочла версию гугенотского заговора. Атмосфера в Лувре была гнетущей. Карл не совсем пришел в себя после бедствия и впал в меланхолию, несмотря на рождение дочери в сентябре. Екатерина поставила под плотный контроль Конде и короля Наваррского, которые обратились в католичество соответственно 12 и 26 сентября и, находясь почти на положении пленников, были вынуждены притворяться добрыми католиками. Герцог Алансонский, не допущенный во время Варфоломеевской ночи в кабинеты, где принимали решения, был озлоблен и с трудом возобновлял переговоры о браке с Елизаветой Английской, заметно охладевшей к этой идее после недавних событий. Герцог Анжуйский без энтузиазма подумывал о выставлении своей кандидатуры в короли Польши, о чем шла речь несколько месяцев назад, но участие и резне сильно подорвало его репутацию83. Что касается Маргариты, пин оказалась в катастрофическом положении: молодая супруга глубоко
 
униженного монарха, ставшая подозрительной для всех, бессильная носредница меж двух враждебных лагерей — казалось, и на ее политической карьере, и на личном счастье поставлен крест.
Сознавала ли масштаб бедствия Екатерина? Ощутила ли она на сей раз, в какой тупик попала дочь? Замышляла ли она новую комбинацию? Во всяком случае, она предложила Маргарите одну лазейку. «Пять или шесть дней спустя те, кто затеял это деяние, поняли, что не достигли своей главной цели (а таковой были не столько гугеноты, сколько I гугенотские] принцы крови), и, поддерживая раздражение по поводу того, что король мой муж и принц де Конде (младший) были оставлены |в живых], а также понимая, что никто не может посягать на короля Наваррского, поскольку он — мой муж, они начали плести новую сеть. Королеву мою мать стали убеждать в том, что мне нужно развестись»84. Екатерина приступила к делу без обиняков: «Я узнала об этом уже во время Пасхальных праздников [...]. Она взяла с меня клятву, что я скажу правду, и потребовала ответа, исполнял ли король мой муж свой супружеский долг, и если нет, то это повод для расторжения брака. Я стала ее уверять, что не понимаю, о чем она меня спрашивает. [...] Но как бы то ни было, поскольку она выдала меня замуж, в этом положении я и хотела бы оставаться»85. Историки немало повеселились в связи с этой репликой, на их взгляд, очень наглядно показывающей лживость Маргариты. Напомним, что оснований для этого они, вероятно, не имели: принцессы находились под строгим надзором вплоть до свадьбы, и самые серьезные биографы Маргариты признают, что плотской связи с Гизом у нее не было. Так что король Наваррский был первым мужчиной (если не последним), которого она «познала», и с уверенностью судить о его мужских качествах она не могла. Если что здесь и может вызвать улыбку, то не сам ответ молодой женщины, а рефлексия мемуаристки, которая с удовольствием пересказывает эту беседу (к тому времени, когда она писала, она уже была не столь наивна) и, вероятно, вносит сюда прозрачный намек на пресловутые ароматы мужа: «Могла ли я тогда говорить правдиво, как та римлянка, на которую разгневался ее муж за то, что она его не предупредила о его дурном дыхании, и ответившая, что была уверена в том, что у всех мужчин пахнет так же, потому что, кроме него, ни с кем не была близка...»
Интересней, однако, та позиция, которую она заняла тогда и о которой напоминает здесь: она не претендовала на то, чтобы быть единственной женщиной для сына Жанны д’Альбре, но если уж их судьбы были связаны, она не собиралась его «покидать», как выразится позже. Прежде всего потому, что, даже если накануне резни она за него и не 
вступалась, то знала: если его пощадили, это имеет отношение к их браку, и чувствовала ответственность за мужа. Король Наваррский выглядел тогда немного нелепой фигурой, и она считала, что он неспособен постоять за себя в том волчьем мире, с которым она начала знакомиться; ей понадобится много времени для осознания, что на самом деле Генрих намного сильней, чем она, что его нескладность — только видимость, что позвоночник у него гибкий. Второй причиной ее отказа развестись было нежелание оставаться игрушкой в руках Екатерины. Пусть она не была влюблена в супруга, пусть казалось, что будущего у нее нет, — она умела вести свою игру. Впрочем, был ли у нее выбор? Разве мать много раз не продемонстрировала ей, что воспринимает ее только как пешку на политической шахматной доске и что ее ласки соразмерны выгодам, какие можно извлечь из дочери? Через много лет, вспоминая в разговоре с Дюплеи об этой беседе, она добавит и мятежных ноток, заметных в рассказе этого историографа: «Королева Маргарита сказала мне [...], что, после того как она отдала сердце королю Наваррскому, [...] королева Екатерина, ее мать, велела ей снова полюбить герцога де Гиза, чего та не пожелала слышать и открыто сказала, что сердце у нее не из воска»86. По всем этим причинам: верности королю Наваррскому, стремления его защитить, нежелания быть объектом манипуляций — она отвергла предложение Екатерины, хотя решение последней было мудрым. Но герои мудрыми не бывают, выгода для них не на первом месте, они доблестно приходят на помощь союзникам и, главное, никогда не возвращаются в отчий дом, покинув его... Вся культура Маргариты, вся ее личность и уже вся ее биография были несовместимы с грубой сделкой, предлагаемой матерью. Так что она сделала свободный выбор, куда более свободный, чем в день свадьбы, — остаться с королем Наваррским, и перешла Рубикон. Отныне ей придется искать политический путь, который даст возможность выполнять это очень сентиментальное, чисто моральное обязательство.
Этот путь королева найдет не сразу, и не факт, что она начала его активно искать немедленно после резни. Кстати, политическая ситуация была на редкость запутанной. Гугеноты отступили в Ла-Рошель и отказались принимать Армана де Гонто, сеньора де Бирона, которого прислал им король в качестве нового губернатора. В ответ на этот акт открытого неповиновения на город в январе 1573 г. двинулись королевские войска, командование которыми было самым разношерстным, поскольку в его состав входили герцог Анжуйский, герцог Алансонский, король Наваррский и принц де Конде-младший! Их окружало — пишет канцлер Шеверни, сопровождавший их, — «бесчисленное множество прочих принцев и сеньоров, среди которых столь быстро распространились зависть и раздор, что даже на самых узких советах не говорилось ничего такого, о чем бы сразу не узнавали враги»87. Началась осада города — тщетная и крайне неорганизованная. Однако король Наваррский и герцог Алансонский, которые довольно хорошо знали друг друга, но прежде испытывали мало взаимной симпатии, стали сближаться. Оба были очень одиноки. Никто по-настоящему не знал, как к ним относиться. У сына Екатерины, конечно, на руках не было крови, но это потому, что он не пользовался доверием матери и братьев; свадьба сына Жанны д’Альбре, его обращение в католичество, его присутствие во главе королевских войск как будто показывали, что он переменил лагерь, и гугеноты больше не могли на него рассчитывать. Это маргинальное положение обоих молодых людей побуждало того и другого по-новому присмотреться друг к другу и, главное, делало их в глазах некоторых оппозиционных политиков возможными вождями партии «третьего пути», которая начала тогда формироваться из числа тех, кто не принадлежал к непримиримым с обеих сторон88.
В самом деле, хотя резня Варфоломеевской ночи и совершила огромный перелом в истории XVI в., она вполне вписывается в историческую преемственность — противостояния монархии и знати, которое со времен Амбуазского заговора то и дело обнаруживалось до самого установления абсолютизма89. К 1572 г. знатных вельмож стал особо беспокоить отказ короля от старинных обычаев, делавших их естественными советниками монарха, и они объявили себя «недовольными», так как власть лишила их высоких государственных постов в пользу «выскочек» и «иностранцев» — Гизов, Неверов-Гонзагов, Бирагов, Гонди, Строцци... Верные подданные, чаще всего не приемлющие переворотов, они призывали все стороны к деконфессионализации притязаний и даже думали, что религиозные смуты искусственно разжигает королева-мать и ее приспешники, чтобы верней расколоть и устранить их самих. Варфоломеевская ночь усилила их опасения, и многие считали, как и Маргарита (приверженность которой к этим взглядам можно заметить), что «главной целью» вдохновителей резни было устранение вельмож и что метили «не столько в гугенотов, сколько в принцев крови». Поэтому в первые месяцы после трагедии наметилось сближение «недовольных» с двумя другими «интеллектуальными течениями», по выражению их позднейшей исследовательницы Арлетт Жуанна: «политиками» и «монархомахами», двумя группами, которые пополнялись и основном за счет образованной буржуазии и «дворянства мантии», но различались политическими идеалами90. Это сближение, в начале 1573 г. еще робкое, сыграет важнейшую роль в политических перипетиях двух последующих десятилетий.
Тем временем осада Ла-Рошели тянулась, не принося особых успехов ни той, ни другой стороне до самой весны. Возможно, к тому периоду неопределенности и бездействия и надо отнести зарождение большой дружбы между королевой Наваррской, герцогиней Неверской и графиней де Рец. Обеим последним было под тридцать, и они входили в число очень влиятельных наследниц. Старшая из трех сестер, Генриетта Клевская, была одной из самых состоятельных дам королевства и принесла в приданое супругу, Людовику Гонзага, герцогство Невер. Клод-Катрин де Клермон-Дампьер, как и ее двоюродный брат Брантом, родилась в одном из самых старинных семейств Франции91; именно с ней маленькая принцесса провела долгие месяцы в Амбуазе во время Первой религиозной войны; овдовев в то время, она в 1565 г. вышла за Альбера де Гонди, приближенного Екатерины, принеся ему в приданое баронию Рец, которая вскоре была возведена в ранг герцогства. С 1570-х гг. она считалась большой эрудиткой, которую славили все парижские поэты за живость ума и обширность познаний. Надо уточнить, что ее первый супруг, недоверчивый заика Жан д’Аннебо, в свое время обрек ее на жизнь затворницы, которую она скрашивала учеными занятиями, в частности, изучением латыни и греческого... Окруженная с недавних пор ореолом маршальского звания, какого добился ее муж, она открыла в Париже близ Лувра, в бывшем отеле Дампьер92, литературный салон — один из первых в своем роде.
Действительно, в XVI в. зародились салоны, которые по-настоящему войдут в моду только в XVII в. Их создание было обусловлено как социальным смешением, какое поощрял французский двор с конца XV в., так и стремлением к культуре, которое нарастало в хорошем обществе почти повсюду. В большинстве случаев ими руководили женщины, которые были эрудированны и которых современники почитали в качестве таковых, но которые, подобно маршальше, приобрели свою высокую культуру самоучками; салон давал им возможность продолжить образование, окружить себя учеными или остроумными людьми, позволить оценить свою особу и свои знания. Что касается тех, кто там встречался, то это были ученые или просто образованные люди, дворяне или разночинцы, те, кто бывал и при дворе, но хотел стать культурней, одновременно развлекаясь. Приблизительно как в научных академиях, создававшихся в ту же эпоху93, но в менее формальной обстановке, там внимали поэтам, читавшим новые стихи, слушали публичные лекции, 
упражнялись в различных дисциплинах, встречались с проезжими иностранцами.
Маршалыиа была не первой из тех, кто практиковал и поощрял эту форму общения: ее свекровь Мари де Пьервив, госпожа дю Перрон, в свое время тоже держала литературный салон в Лионе — итальянизированной французской столице, в ту эпоху часто опережавшей Париж в применении новинок. Однако она первой придала своим приемам тот облик, уже прециозный, который позже найдет столько подражательниц: она покровительствовала деятелям искусства и новым течениям, особенно петраркизму; она велела переписывать произведения, которые ей нравились, в «Альбом», куда попадали и ее собственные сочинения94; она принимала гостей в «прекрасном кабинете, украшенном зеленью», как сказано в одном из ее стихотворений, откуда прозвище «зеленый салон», данное ее храму; летом, в хорошую погоду, все перебирались в Нуази- ле-Руа, где у семьи Рец была резиденция. Там маршальша священнодействовала в окружении восьми подруг, составивших таким образом группу из девяти «муз» или «нимф», каждую из которых поэты славили под каким-либо именем, в основном взятым из античности. Так, хозяйка была Диктинной или Пасифаей, тогда как Генриетта Неверская — Писте- рой, а Маргарита получила имена Каллипанта и Эрия либо Эрике95. Три эти женщины, которых множество поэтов воспело в «Альбоме» под этими именами или под собственными, очевидно, были украшением салона:
Франция, Невер, Клермон — три прекрасных Богини,
Каковые имеют единое сердце и единую волю;
У Богов никогда не было столь прекрасных возлюбленных,
И рядом с их божественностью эти Боги — ничто96.
Маргарита виделась здесь с некоторыми из женщин, с которыми мы позже встретимся в ее жизни: с Мелыпиор де Ториньи, которая долгое время будет ее наперсницей, с Элен де Сюржер (ронсаровской Еленой) и Мадлен де Бурдей (сестрой Брантома), которые следующим летом примут участие в поездке в Лион, а также с Шарлоттой де Бон, баронессой де Сов, которая станет злым гением короля Наваррского и герцога Алансонского. В обществе этих и многих других знатных дам можно было встретить поэтов, художников и многочисленных кавалеров, в том числе Брантома — двоюродного брата маршалыни, Ронсара и Депорта, воспевавших ту или иную из этих дам, Дю Бартаса, Рапена, Ла Жессе, Вателя, Лаваля, Бийяра, Ла Рока... эти имена нам еще попадутся, потому что многие из этих поэтов сохранят привязанность к Маргарите, иные до конца жизни.
Там каждый и каждая развлекались, болтая и нанизывая рифмы, славя хозяйку дома, воспевая свои романы, реальные или воображаемые, искренние или салонные, единственные или многочисленные... В самом деле, с конца XV в. при французском дворе вошло в обычай, чтобы каждая женщина из хорошего рода имела по несколько воздыхателей, которые бы за ней ухаживали, на виду у мужа и с его ведома, тогда как любой уважающий себя кавалер должен был «служить» одной или нескольким «возлюбленным», на виду у супруги и с ее ведома. Это обыкновение, эффективность которого признана и цивилизующую роль которого часто хвалили97, отвечало потребности направить по безопасному руслу и сделать приемлемой для общества сексуальную энергию в среде, где мужчин было в пять-десять раз больше, чем женщин98. Под этими формальными союзами, очевидно, могли крыться отношения любого рода, от симпатии до обыкновенной половой связи, в том числе и «прикрытие» (мнимая склонность для маскировки другой, настоящей), но существовало строгое правило: ничто не должно было выходить наружу, чтобы ничья честь не была задета и сохранялся порядок. Маргариту, как и других, восхваляли почитатели, в том числе Филипп Депорт, которому, вероятно, в «зеленом салоне» и пришла мысль написать для нее «Ипполиту» — длинную поэму, в которой он воспоет «неповторимую жемчужину мира и его бессмертный цветок»99. Королева Наварры, тем не менее, судя по «Альбому» маршалыди де Рец, не ответила ни на один из этих призывов, храня в то время верность супругу, как пишет безымянный автор, славя Эрике-Каллипанту:
При ее виде чувствуют к ней любовь, но таковой не удостаиваются,
Ибо никакие факелы, кроме факелов какого-нибудь Юпитера,
Не могли бы воспламенить столь редкостную красоту.
Вот почему ее юность пропадает без любви,
И она так почитает свою Францию и Наварру,
Что без нее здесь ощущается лишь ужас пустыни100.
Однако в мае 1573 г., когда осада JTa-Рошели затянулась, польский сейм провозгласил Генриха Анжуйского королем. Крайне спешно подписали мир (Булонский эдикт), войска распустили, и принцы вернулись в Париж, где в ближайшие месяцы вся энергия двора уходила на подготовку отъезда Генриха. В августе в Париже приняли польское посольство. В рукописи «Мемуаров» на этом месте лакуна, так что послушаем Брантома: «Когда во Францию прибыли польские послы, чтобы возвестить нашему королю Генриху о его избрании на трон Польши и принести ему клятву верности и повиновения, то после того, как они 
изъявили почтение королю Карлу, и королеве-матери, и своему королю, они особо и в течение нескольких дней изъявляли его Месье [Алансо- ну], королю и королеве Наварры; в день же, когда они явились для этого к названной королеве Наваррской, она показалась им столь прекрасной, столь великолепно и богато украшенной и наряженной, отмеченной таким величием и грацией, что все обомлели от подобной красоты. И был среди них Лаский, один из главных в посольстве, каковой на моих глазах молвил, отступив назад [...]: “Нет, после такой красоты я не желаю более ничего видеть”». Но не только красотой Маргарита покорила мужей Востока. «Когда поляки...прибыли к ней, чтобы выразить свое почтение, епископ Краковский, главный и первый человек среди послов, произнес торжественную речь на латинском языке, адресованную всем присутствующим, так как был мудрым и ученым прелатом. Королева, хорошо поняв и разобрав эту речь, ответила ему настолько выразительно и с таким знанием дела, безо всякой помощи переводчика, что все пришли в большое изумление, а ее голос они [поляки] назвали голосом второй Минервы или богини красноречия»101.
В начале сентября королева-мать устроила для послов из Польши праздник в Тюильри. Маргарита в тот день появилась в одежде, которая, по словам Брантома, ей особенно шла: «На ней было платье из бледно- алого испанского бархата, в изобилии отделанное тафтой, и шапочка из такого же бархата, так украшенная перьями и драгоценными камнями, что лучше некуда. [...] Когда она явилась в Тюильри в таком наряде, я сказал г-ну де Ронсару, стоявшему подле меня: “Скажите правду, сударь, не находите ли вы, что прекрасная королева в сем облачении представляется подобием красивой утренней зари, каковая занимается перед началом дня, с ее прекрасным белым лицом, в окаймлении алого и ярко-красного? [...]” Г-н де Ронсар признал, что так оно и есть; и, использовав таковое сравнение, которое он нашел очень хорошим, он сочинил прекрасный сонет, отдав его мне»102.
Итак, снова воцарилась атмосфера забав и праздников. Д’Обинье, пытавшийся тогда сделать карьеру при дворе, задумал пьесу под названием «Цирцея», в которой главную роль должна была сыграть Маргарита, но «королева-мать не пожелала оплачивать ее постановку»103. Во время праздников приготовления к отъезду продолжали поглощать внимание Екатерины, которая должна была изыскивать деньги на поездку сына. Видя, что у Карла проявляется все больше явных признаков болезни, она также приняла меры, чтобы в случае несчастья наследником французской короны был назначен Генрих — хоть бы он и был королем Польши. Он и сам тревожился, поскольку видел, что некоторые рады
ЗЗак. 3116 
его отъезду. Поэтому он предпринял новую попытку обаять сестру: «За несколько месяцев до своего отъезда из Франции он попытался всеми путями заставить забыть меня дурные примеры его неблагодарности и возобновить наши дружеские отношения в той мере, в какой они существовали когда-то, обязывая меня дать соответствующие клятвы и обещания с именем Бога на устах». Маргарита не пишет, какой была ее реакция, но нам сообщает о ней граф де Шеверни. Действительно, как сообщает он, в начале ноября двор тронулся с места, чтобы сопроводить Генриха за французскую границу. Вскоре кортеж остановился: Карл, серьезно больной, не мог ехать дальше Витри. «Король Польши [...] продолжил путешествие и доехал до Бламона, лотарингского города, до которого его сопровождали королева, его мать, г-н Алансонский, его брат, королева Наваррская, его сестра, и г-н Лотарингский, и там они расстались; он попрощался с названной королевой-матерью, не без величайшего взаимного сожаления, и с названной королевой Наваррской, каковая в моем присутствии обещала ему сохранять к нему большие дружеские чувства, и я уверен, она так и сделает, если вскоре ее не развлечет что-либо иное»104. Шеверни был прав, и доброе согласие между братом и сестрой пока было безупречным, как показывает письмо Маргариты брату в ближайшие недели после его отъезда, где она заверяет, что желает разделить его судьбу, добрую или злую105.
Однако отъезд Генриха и обострение болезни Карла сделали более четкими контуры новой политической ситуации, начавшей складываться после осады Ла-Рошели. Вовсю шли переговоры между Людовиком Нассауским, некоторыми немецкими князьями, Конде, Алансоном, королем Наваррским и другими «недовольными», в первых рядах которых находились четыре брата Монморанси — Франсуа, герцог и маршал Франции, Анри Дамвиль, генеральный наместник Лангедока, Шарль, сеньор де Мерю, и Гильом, сеньор де Торе. Все четверо были терпимы в религиозном смысле, оскорблены участью, какая постигла их кузена Колиньи, и сильны благодаря многочисленной и могущественной родне — Буйонам, Тюреннам, Фуа-Кандалям, Ла Тремуйям, Вантадурам... За ними теснились и «представители того среднего дворянства, которое уже попытало силы в Амбуазе» и вскоре образует «партию недовольных»106. Все они опасались вступления на французский трон Генриха Анжуйского, который был слишком рьяным католиком и слишком близким другом Гизов, чтобы обеспечить такой мир, какого желали они, и все хотели как-нибудь навязать Карлу в наследники Франсуа Алансонского. Итак, месяцы перед отъездом Генриха и после его отъезда были отмечены нее более заметным брожением, выражавшимся в многочисленных тайных сборищах и в нескольких заговорах с целью вытащить молодого герцога и короля Наваррского из рук двора и поставить их во главе войск, которые велел набирать Конде и о которых он вел переговоры с Иоганном Казимиром, сыном герцога Баварского.
Маргарита отметила в своих «Мемуарах» это усиление интриг: отъезд Генриха из королевства, пишет она, так же как «болезнь короля Карла, возникшая почти в то же время, всколыхнули горячие головы обеих партий королевства, начавших строить различные планы». Она объясняет, что короля Наваррского и герцога Алансонского, которых со времен Варфоломеевской ночи тайно агитировали гугеноты, убедили «бежать в Шампань, пока король и королева моя мать возвращаются во Францию, с тем, чтобы присоединиться к ожидающим их там отрядам». По всей видимости, королеве Наварры по-прежнему никто не доверял: похоже, она ничего не знала о замыслах первой группировки «недовольных» и почти случайно услышала о заговоре — от одного из дворян, которым спасла жизнь во время Варфоломеевской ночи, г-на де Миоссана. Она выдала этот план матери и королю: «[Я] сообщила им, что собираюсь рассказать о деле особой важности, но смогу это сделать лишь после того, как они мне пообещают, что никто из названных мною персон не понесет наказания, и, принимая надлежащие меры, они [король и королева] будут действовать так, как будто им ничего не известно». Вероятно, подобное отношение было в большей мере продиктовано доверием Маргариты к ее брату Карлу, чем обещаниями, искренними или нет, которые она дала королю Польши перед отъездом. И то, что называют «Суассонским делом», провалилось: свиты принцев, более многочисленные, чем ожидалось, не позволили королю Наваррскому и герцогу Алансонскому бежать. Но игра еще не кончилась. Когда двор вернулся в Парижскую область и разместился 10 января 1574 г. в замке Сен-Жермен-ан-Лэ, интриги вновь расцвели пышным цветом. После нескольких инцидентов Франсуа де Монморанси в конце февраля покинул двор; его отъезд, отмечает историк Декрю, «стал сигналом к тому, чтобы вся Франция взялась за оружие. [...] После того как мудрые, из числа партии Политиков, были оттеснены, самые дерзкие представители партии решили приступить к делу»107.
Тогда-то, сообщает Маргарита, ее младший брат принялся активно искать ее общества и попросил ее о помощи. «В связи с тем, что детство свое он провел почти вне двора, [— уточняет она, —] до недавних пор мы мало с ним виделись и не испытывали большой родственной привязанности». Понял ли герцог, что сестра в большей или меньшей море виновна в том, что первая попытка его бегства не удалась, и хотел
на сей раз крепко привязать ее к себе? Или ему просто была нужна столь ценная союзница в подобии государственного переворота, которое он готовил? Фактически этот молодой человек только выходил на французскую политическую сцену. Более ловкий в мирных делах, чем в военных, он удачно способствовал заключению JIa-Рошельского мира и сумел возобновить переговоры о своем браке с Елизаветой. Не столь утонченный, не столь красивый, не столь образованный, как Генрих, он был либерален и честолюбив; возможно, к нему обратились за отсутствием более солидных и более блестящих кандидатур, но тем не менее в глазах тех, кто добивался мира во Франции, он, похоже, олицетворял будущее королевства. С каждым днем у него становилось все больше союзников, как и слуг; в этом отношении Маргарита была только одной из фигур в его игре, пусть и самых сильных108.
Как и все, кто собирался примкнуть к Алансону, Маргарита оказалась перед трудным выбором. Король умирал, и к будущему следовало готовиться уже сегодня. Стать сторонницей Генриха Анжуйского значило, конечно, сохранить верность законному наследнику, но это же значило оказаться в тупике — ведь от нее потребовалось бы однозначно принять сторону католиков, то есть выступить против мужа, а ради этого ей пришлось бы отказаться от всякой власти в качестве королевы Наваррской, и не факт, что Генрих остался бы ей признателен, — кто знал, не предаст ли он ее на первом же повороте, как в Монконтуре? Принять же сторону Франсуа Алансонского значило стать ценной посредницей в союзе, который как раз складывался между ним и ее супругом и должен был сохраниться, если Алансон сделался бы королем Франции. Иначе говоря, это значило вновь громко заявить о себе на политической сцене; к тому же Франсуа и Маргарита в равной мере чувствовали себя обделенными как властью, так и любовью Екатерины. Поэтому королева приняла предложение — при условии, уточнила она, «что наша дружба не нанесет вреда моим обязательствам в отношении короля Карла, моего доброго брата»; в этом уточнении следует бесспорно видеть не просто формальность, а выражение позиции в споре, который, конечно, не интересовал принцев, но волновал некоторых их союзников, — ведь монархомахи как раз заговорили о том, что в некоторых случаях цареубийство допустимо109... Маргариту во второй раз в ее жизни просили о поддержке чьего-то дела. Нет никаких сомнений, что она ввязалась в него с меньшим энтузиазмом, чем в первый раз, и что ее выбор — куда более чреватый последствиями — был продуман намного лучше. Однако королева неожиданно нашла в лице младшего брата единственного настоящего союзника — может быть, единственного настоящего друга в своей жизни, и их альянс сохранится до самой смерти Франсуа.
Среди мотивов, подвигнувших ее встать на сторону заговорщиков, есть один, который историки часто считают важнейшим и даже единственным, но который следует соотнести с другими: это связь с Жозефом де Бонифасом, сеньором де Ла Молем. Ему тогда было лет сорок, и он был одним из главных советников герцога Алансонского; это ему было поручено обсудить брак последнего с Елизаветой I — которой Ла Моль очень понравился110. Язвительный парижский магистрат Пьер де Летуаль, начавший в тот период вести дневник, оставил иронический портрет чтого великого соблазнителя, которого тогда называли «паяцем двора, весьма любимым дамами и герцогом, его господином [...], и, напротив, ненавистным королю в силу некоторых особых обстоятельств, имевших больше отношения к любви, чем к войне, поскольку сей кавалер лучше служил Венере, нежели Марсу; впрочем, он был весьма суеверен [...] и не довольствовался тем, чтобы слушать каждый день одну мессу, но выслушивал их по три и по четыре, а порой по пять-шесть [...] в убеждении, что набожно прослушанная месса искупает все грехи; вот почему покойный король, хорошо о том осведомленный, нередко, смеясь, говаривал: мол, кто желает вести учет распутствам Ла Моля, тому довольно сосчитать его мессы». Таким образом, Маргарита знала этого дворянина уже несколько лет, но, вероятно, обратила на него больше внимания, сблизившись с братом и приняв участие в делах заговорщиков.
Правду сказать, свидетельства об их связи очень малочисленны. В «Мемуарах» королева не обмолвилась о ней ни словом. В переписке Генриха III Ла Моль хоть и упоминается, но довольно туманно111. Автор «Рассуждения о Сен-Жерменском деле», воспроизведенного в «Любопытных архивах», отмечает, что его друг Аннибал де Коконнас был любовником герцогини Неверской, и добавляет, что королева-мать питала неприязнь к Ла Молю «за нечто, о чем сказать нельзя»112, — что могло быть намеком на Маргариту, но могло скрывать и другую тайну. Виконт де Тюренн, очень активный участник заговора, в столь же невнятных выражениях посетует на то, что среди всех интриг весны 1574 г. «были разнообразные романы, каковые обыкновенно и вызывают при дворе более нсего неурядиц, и мало было либо вовсе не было дел, к коим бы не были причастны женщины, а ведь последние чаще всего служат причиной бесчисленных бедствий для тех, кто их любит, и тех, кого любят они», — из чтого мало что можно понять, кроме того, что автор этих «Мемуаров» пребывал в весьма брюзгливом настроении, когда писал их113. Однако н одном из стихотворений в «Альбоме» маршалыпи де Рец, посвященном «Королеве Наваррской», есть такое восклицание: «Амур прочно завладел красотой / Царственного цветка», — это могло быть намеком, что надменная Маргарита наконец перестала «напрасно терять» свою молодость «без любви»; наконец, королева сохранит в собственном «Альбоме» стихи, обращенные к некоему возлюбленному красавцу по имени Гиацинт, которым, похоже, и был Жозеф де Бонифас114. Что касается Летуаля, он передал совершенно неправдоподобный слух: якобы Ла Моль, умирая, произнес имя королевы Наваррской. Все это несомненно подтверждает, что она его любила, но более ничего не доказывает. Во всяком случае, ясным представляется одно: если Маргарита и стала любовницей Ла Моля, это могло произойти только после Суассонского дела. Ведь если бы она уже тогда находилась в связи с советником герцога и в то же время одним из главных организаторов дела, скорей всего она сохранила бы нейтралитет и не донесла об этом замысле.

0

4

Итак, совсем иначе все обстояло в феврале, когда был сплетен второй заговор «недовольных», получивший название «масленичного восстания», или «Сен-Жерменского страха». В этот раз королева Наварры объективно находилась на стороне заговорщиков. Однако была ли она в курсе их замыслов? Она это отрицает: «Гугеноты непрестанно получали об этом вести [о болезни короля], продолжая вынашивать планы бегства от двора моего брата герцога Алансонского и короля моего мужа, о которых на этот раз я ничего не знала». Это утверждение может вызвать сомнение. В самом деле, трудно представить, чтобы Маргарита до тех пор не знала об амбициях брата; однако не забудем, что она была еще недавней союзницей, и, возможно, ей не раскрыли всего масштаба заговора, намного более обширного, чем предыдущий, — за Данвилем стоял весь Лангедок, Франсуа де Лану, который возглавлял многочисленных недовольных сеньоров, называвших себя Publicains, руководил восстанием в Пуату, Монтгомери должен был отплыть из Англии и захватить некоторые крепости в Нормандии, Монбрен, в свою очередь, брал на себя Дофине, что касается принца де Конде, он как раз набирал двадцать тысяч человек в Германии... с другой стороны, если королева здесь лжет, как объяснить откровенность, с какой она несколько позже признает свою причастность к последующим действиям «недовольных» и даже в том, что она проявляла там инициативу?
Когда туберкулез Карла перешел в последнюю стадию, вожди заговора приготовились захватить замок Сен-Жермен, чтобы навязать кандидатуру Алансона в качестве короля. Выступление было назначено в ночь на масленицу (22-23 февраля 1574 г.). В результате бездарности, неорганизованности, плохой координации действий руководителей 
войска подошли раньше, чем ожидалось, посеяв панику в лагере заговорщиков. «Богу было угодно, — пишет Маргарита, — чтобы Ла Моль открыл заговор королеве моей матери». Возможно, за божественным вмешательством здесь, как и в других местах «Мемуаров», скрывается ее собственное посредничество. В самом деле, не исключено, что она в смятении попыталась прибегнуть к тактике, которая в какой-то мере оправдала себя в первый раз — ив таком случае можно допустить, что она была не в курсе всего задуманного. Но «Сен-Жерменский страх» отличался от «Суассонского дела». На сей раз Карл был при смерти, и шпионы Екатерины, несомненно, лучше Ла Моля выявили размах преобразований, какие готовились на территории Франции. С другой стороны, совсем недавнее появление нескольких антимонархических памфлетов говорило слабости власти. Поэтому Екатерина взяла дело в свои руки и решила немедленно возвращаться в Париж. «Мы вынуждены были отбыть в два часа после полуночи [...]. Королева моя мать пригласила в свою карету моего брата и короля моего мужа и обращалась с ними намного мягче, чем прежде». Что до Карла IX, он остался один со своими швейцарцами в Сен-Жермене — несомненное доказательство, что Корона не чувствовала себя в реальной опасности, — и выехал только следующим утром115. Он провел несколько дней вместе с принцами в отеле Рец, в предместье Сент-Оноре, а потом поселился в Венсеннском замке.
Новый месяц выдался одним из самых тревожных. Герцог Алансон- ский на допросах признался во всем, рассчитывая тем самым добиться прощения для себя и снисходительности к сообщникам116; король Наварры был более сдержан. Хотя охрану обоих принцев усилили, всерьез их не стеснили в действиях, поскольку тогда они были, как напомнит д’Обинье, «пленниками без видимости плена»117. Они даже довольно легко могли заниматься своими делами, которые тогда носили одно и тоже имя — Шарлотта де Бон, баронесса де Сов, фрейлина королевы- матери, в которую зять и шурин влюбились почти одновременно... Екатерина, которая, конечно, сама устроила это всё и уже сочла, что заговор потерпел полное поражение, позволила Конде выехать в его губернаторство Пикардию и возобновила переговоры с герцогом де Монморанси, потребовав его возвращения ко двору. Но механизм, запущенный заговорщиками, не остановился: 11 марта в Нормандии высадился Монтгомери, восстала Ла-Рошель, волнения охватили и другие провинции. Принцы снова попытались бежать, и на сей раз их просто-напросто арестовали. Их заставили на месте подписать краткое публичное заявление — один и тот же текст для обоих, — в котором они отмежевывались от зачинщиков смут118. Но от них ждали более пространных и искренних объяснений. «Было принято решение, — пишет Маргарита, — послать специальных уполномоченных Парижского парламента, чтобы выслушать объяснения моего брата и короля моего мужа. Рядом с моим мужем не было никого, кто мог бы ему дать нужный совет, и он попросил меня письменно изложить, что ему надлежит ответить, причем так, чтобы сказанное не нанесло вред ни ему самому, ни кому другому». Что касается сообщников, королева-мать велела всех арестовать, включая Монморанси, который по ее требованию вернулся ко двору, а также Руджиери, хоть он и был ее собственным астрологом, — но прежде всего Ла Моля и Коконнаса. Наконец, на театре военных действий Екатерина приказала нескольким армиям тронуться с места, в частности, армии Матиньона, которой она поручила остановить продвижение отрядов Монтгомери.
Маргариту эта буря не задела — во всяком случае формально. Как и герцогиню Неверскую, ее защищал статус супруги, который не делал этих женщин главами домов, в отличие от великих вдов, которых в критические периоды XVI в. часто арестовывали; ее защищала и симпатия со стороны Карла IX. Однако она чувствовала себя полностью ответственной за дело брата и супруга, как показывает первый более или менее длинный текст из написаных ею, который дошел до нас, — «Оправдательная записка Генриха де Бурбона», которую она составила за несколько дней и представила двору 13 апреля119. Это защитительная речь минут на пятнадцать, адресованная королеве-матери (Карл был слишком болен, чтобы присутствовать на процессе) и содержащая тщательно отобранный хронологический перечень фактов со времен детства принца до самого его ареста; она должна была создать впечатление неуклонной верности Наваррского дома французской короне — верности, которая то и дело сталкивалась с недоброжелательством, с тем, что предпочтение всегда оказывали Гизам.
Линия защиты, избранная Маргаритой и ее супругом, представляется особенно ловкой постольку, поскольку был сознательно избран эмоциональный план: я всегда хотел вас любить, по существу говорит король Наварры, а вы проявляли только неблагодарность мне и злобу в отношении меня. Она изображает обвиняемого беззащитным ребенком, потом доверчивым юношей, которого непрерывно обманывают порочные манипуляторы, двуличие коих его столь же удивляет, сколь и убивает. Она до крайности драматизирует перипетии «Суассонского дела», измышляя план убийства короля и Алансона, якобы оправдывавший страх принцев и их желание бежать, или же преувеличивая значимость этого плана. Она сводит «Сен-Жерменский страх» к простой мае- совой панике, якобы вызвавшей у них только желание обеспечить свою безопасность. И потом, защита, проявив крайнюю искусность, в большой мере основывается на словах Генриха [Анжуйского], который якобы много раз для виду успокаивал короля Наваррского, а подспудно растравлял его тревогу; тем самым с любимого сына Екатерины снималась общая ответственность за события (условие sine qua поп [необходимое (лат.)], чтобы понравиться королеве-матери), однако он обвинялся в том, что всегда действовал в согласии с ней (что могло ей только польстить); но, главное, он в тот момент отсутствовал и не мог оспорить утверждения Маргариты-Наваррца. Наконец, не было сказано ни слова
о главных заговорщиках — Грантри, Руджиери, Ла Моле, Коконна- се, — которые тогда сидели в тюрьме; были упомянуты лишь те, кто бежал, — Тюренн и Торе, и лишь с тем, чтобы подчеркнуть, насколько обоснованными были их подозрения.
Самое примечательное в этом тексте, который потомки сочли сочинением Генриха Наваррского (и даже одним из первых свидетельств его политического гения), — несомненно, тот факт, что в нем полностью проявился характерный стиль Маргариты. Прежде всего, это угол атаки, который она всегда будет предпочитать: изображение оскорбленной добродетели и попранной справедливости, убедительное за счет кое-каких передергиваний. Это и собственные страхи, всплывавшие в ее душе, когда она упоминала Варфоломеевскую ночь, ее тогдашнее ощущение изолированности и «наносимого оскорбления», с которым сравнивались «почести и радушные встречи, каковые Вы, сударыня, и король Ваш сын, и король Польши оказывали Гизам». Это и ее собственное озлобление, проявляющееся, когда она говорит о ненавистном Ле Га, «коему король Польши всецело доверился». Это и ее накопившаяся со времен Монконтура злость на лживого и переменчивого брата, который, уезжая в Польшу, «даже не подумал попросить Вас, сударыня, взять меня под свой покров». А главное, это давнее обвинение в недостатке любви, адресованное матери, которая не пускала ее к себе во время церемонии пробуждения, веля отвечать, что она находится «у короля», хотя была ц своих покоях, и из любви к которой, «не желая воспринимать как дурное ничто из исходящего заведомо от Вас, я снова возвращался, чтобы обнаружить Вас в Ваших покоях». Наконец, это надменность Маргариты, много раз дающая о себе знать в тексте, та гордыня, которая не была и никогда не будет присуща королю Наваррскому, то высокомерие, которое обнаруживается в первых же словах, придавших защитной речи вид обвинительной, направленной против обвинителя: «Хотя по мнкону я обязан отвечать только Вашим Величествам, я не побоюсь, говоря правду, [выступать] перед этим сообществом и перед любыми другими особами, каких Вы соблаговолите избрать». Последние слова, которым полагалось быть просьбой о милосердии, на деле представляют собой призыв к порядку: извольте же, по существу говорит оратор, вспомнить, кто перед вами, и «обращаться со мной сообразно тому, кем я Вам прихожусь». Тот же аргумент, ту же фразу Маргарита будет непрестанно повторять во время развода, добиваясь условий, которые были бы достойны ее, — но адресуясь на этот раз к мужу...
Некоторым образом можно сказать, что королева Наваррская вложила в эту речь всю свою личность и все свои тревоги того периода, чувствуя себя, несомненно, тем свободней, что писала не от своего имени, и ей было тем проще, что ее положение и положение ее мужа были во многом похожи. В этом смысле «Записка» вполне очевидным образом подтверждает ее тогдашнюю моральную причастность к заговору «недовольных». Но следует особо отметить оригинальность самого поступка, что историки делают редко: если они не обходят ее молчанием, то нередко довольствуются, как Жан-Пьер Бабелон, похвалами «искусному перу и блестящему уму женщины, которая к тому же жаждала играть некоторую роль». Разве в истории, в которой, как всем известно, хватало женщин, «жаждавших играть некоторую роль», так уж много королев, которых мужья просили бы писать им политические речи в опасный момент? Как соучастие Маргариты, так и просьбу короля Наваррского следует рассматривать, сознавая их уникальность. С удивительной легкостью королева берет слово от имени мужчины (обычно они «оправдываются» сами), забирается вовнутрь мужского «я», отождествляет себя с ним, наполняет его собственными печалями и говорит от его имени, высказывая то, что лежит на сердце у нее самой; на самом деле она «наслаивает» свою личность на его личность (откуда и правдивая интонация, которая прозвучала в речи и была отмечена слушателями), словно не могла найти более подходящего места, чтобы выразить себя, чем эта речь от чужого имени, позволявшая ей говорить «я» и излагать нечто иное, чем она могла бы сделать от собственного имени, короче говоря, быть чем-то иным, чем была она — супруга и сестра заговорщиков. Что касается короля, он сознавал свое невыгодное положение: он знал, что партия проиграна и что он — не великий оратор; ему были известны ловкость и ум жены, и он доверился ее способности найти верные слова, чтобы обратиться к его теще, которой он боялся и будет бояться всю жизнь. К тому же о нем мало кто мог позаботиться: его первые наставники погибли в Варфоломеевскую ночь, а их преемники еще не сформировались либо еще не находились рядом с ним.
Но, помимо этих объяснений, непременно надо признать, что Маргарита представлялась ему тогда, как в свое время герцогу Анжуйскому, как недавно Алансону, настоящей помощницей, способной вытащить его из ямы, в которую он угодил. Иными словами, если королева воображала себя кем-то иным, чем была, других это перевоплощение тоже убеждало — что подтвердится еще не раз. И если будущий Генрих IV н тот момент сознательно использовал свою супругу, это ничего не меняет, напротив — он использовал ее не так, как пользовался и будет пользоваться своими любовницами, а как он будет использовать своих политических союзников, получая от них то, в чем нуждался, а после бросая их, когда они начинали его обременять.
Успех этой речи задним числом объясняет, почему Беарнец решил обратиться за ее составлением к жене. Д’Обинье, ничего не говорящий
об истинном авторе защитительной речи (которого, несомненно, и не знал), должен был признать, что угол атаки выбран ловко: «Король На- иарры на допросе отнюдь не старался опровергнуть то, что ему приписывали, а [...] стал объяснять свое отчаяние теми горестями, какие ему причинила она [Екатерина]»120. Что касается Маргариты, она описывает в «Мемуарах» реакцию мужа и аудитории на речь так: «Господь помог мне составить документ таким образом, что он [муж] остался доволен, .! уполномоченные удивились, насколько хорошо подготовлен ответ».
123
Тем не менее, выступление короля Наваррского, каким бы блистательным оно ни было, имело не больше смысла, чем менее выдающиеся показания Алансона. В самом деле, процесс принцев был несомненно не более чем спектаклем, рассчитанным на то, чтобы запугать их и сорвать шговор. Зато их сообщники были безжалостно наказаны: Ла Моля и Ко- коннаса, в частности, долго допрашивали и пытали. Фаворит герцога остался непоколебим, признав то, что уже было известно, и заявив, что «готов принять смерть, как только это будет угодно королю»121. В последний день апреля заговорщиков вывели на Гревскую площадь «соп lunto concorso di populo che e cosa incredible» [при таком стечении народа, что это казалось невероятным (ит.)\, как сообщает итальянская Депеша122. Умирая, Ла Моль попросил, как гласят бумаги семейства Кистельно, чтобы «оплатили его долги и заплатили его слугам», и повторил то, что уже показал под пыткой: «что Грантри, Граншан и Ла Нокль IЛа Фен] знали о заговоре, что Козимо [Руджиери] ничего о нем не знал.
I После этого он был обезглавлен». Сохранив до конца образцовое ЧунОТво собственного достоинства, этот дворянин «был оплакан только
Иродом, каковой пожалел его молодость и красоту»
Гибель того, кто, несомненно, стал ее возлюбленным лишь ненадолго, обращение с братом и супругом, как и все более явный отход короля Карла от руководства государством на сей раз побудили Маргариту окончательно уйти в оппозицию. В следующем месяце она попыталась спасти Алансона и короля Наваррского из Венсенна: «Так как я беспрепятственно покидала замок и возвращалась в него, гвардейцы не могли ни досматривать мою карету, ни просить приоткрыть маски сопровождавших меня дам, поэтому, переодетый в одну из моих фрейлин, кто- то из них двоих мог бежать таким путем. Дело в том, что они не могли сделать это вместе, поскольку охрана была повсюду, но достаточно было одному обрести свободу, чтобы гарантировать жизнь другому. Они, однако, никак не могли договориться, кто же из них должен занять место в карете, не желая более оставаться [в Венсенне], в результате чего мой замысел расстроился». Решительно, союзники у Маргариты редко оказывались достойными ее.
Смерть короля в конце мая положила конец этой возне, тем более что восстание уже выдохлось, а граф Монтгомери, взятый в плен Ма- тиньоном, был привезен в Париж и казнен — личная месть Екатерины человеку, который, конечно, совершенно невольно, когда-то смертельно ранил ее мужа. Бог, пишет Маргарита, «призвал к себе короля Карла — единственную надежду и поддержку в моей жизни, брата, который дарил мне только добро и который всегда защищал меня от преследований моего другого брата — герцога Анжуйского, как это было в Анжере, и оберегал, и давал совет. Одним словом, с его кончиной я потеряла все, что могла потерять». Это, конечно, соображения мемуаристки, с течением временем оценившей привилегированное положение, какое она имела благодаря Карлу, но, бесспорно, они были недалеки от страхов молодой королевы, с ужасом понявшей: более ничто не способно помешать Генриху вернуться во Францию и занять трон, на который она старалась его не допустить. В самом деле, Екатерина, которую умирающий назначил регентшей, немедленно передала весть об этом королю Польши, заклиная возвращаться как можно скорей. Тем временем она спешно подписала перемирие с «недовольными»124 и стала готовить возвращение сына.
В то время в «зеленом салоне» маршальши де Рец, где обычно славили девять муз, воспевали горе Маргариты и ее подруги герцогини Неверской:
Обе являют постоянство и юную красоту,
Ничуть не поступаясь по смерти той твердостью,
Которая восхищала их любовников, когда те были живы125...

0


Вы здесь » Vive la France: летопись Ренессанса » Читальный зал » Элиан Вьенно - Маргарита де Валуа. История женщины, история мифа.